Осенним днем в парке
Шрифт:
Она сходила несколько раз к докторше. Но докторша редко бывала дома, а племянница еще совсем девчонка.
Маша жила в поселке много лет, всех железнодорожников знала с детства, знала их жен и детей, характеры, слабости, — не было на станции человека, так казалось ей, кто понимал жизнь больше, чем она сама.
По выходным дням она сидела у себя в комнате и подбирала на гитаре песни, что певала когда-то. Она даже выдумала сама мелодию, которая ей очень нравилась, и жалела, что не может найти к этой мелодии подходящих слов. Мимо общежития часто-проходили знакомые молодые женщины, Машины сверстницы, но пережитое
В конце лета, когда стали желтеть обожженные зноем листья, составителей срочно вызвали к начальнику станции на совещание. Торжественный начальник сказал, что все они читают газеты и знают хозяйственное положение, знают, какая идет борьба за хлеб; картина вырисовывается такая, что через станцию будет проходить поездов в три раза больше, чем в обычное время.
— Вы, конечно, понимаете, — сказал начальник, — что каждая наша ошибка, каждое промедление будет отражаться на ходе уборки и осеннего сева, на наших грандиозных успехах. Это все равно что фронт. Продумайте каждый свой метод работы, что сделать и как сделать… Оставаясь на месте, мы, железнодорожники, как бы участвуем в замечательных победах нашего народа. Дисциплина должна быть военная… Провозгласим «ура» в честь нашей родины!
Составители дружно прокричали «ура». Когда вышли из конторы, Глушков сказал Маше:
— «Ура», конечно, дело хорошее. Но надо фактами оправдать — это будет наше «ура».
Все были взбудоражены. Станция еще не знала такого напряжения. Поезда шли и шли. Везли комбайны, жатки, зерно. Железнодорожники забыли, что такое смена, что такое день и ночь.
Маша только теперь по-настоящему почувствовала каждого человека в своей бригаде. И умом и сердцем чуяла, на кого надо прикрикнуть, кому сказать доброе слово, кого похвалить. Сама она не знала усталости. Вагоны стали для нее живыми существами — то добрыми, то злыми. Ей надо было всех их подчинить себе, чтоб разбегались по путям по ее указке, как звуки в гитаре, не медля, не опаздывая.
Не было никакой хитрости в ее работе. Она изучила все пути и подходы к станции, все посты, соображала, как группировать вагоны, чтобы маневровые паровозы не возили их без толку по путям.
Составы уходили. Маша подолгу смотрела им вслед, мечтала о городах, мимо которых они пойдут, о дальних краях, где никогда не бывала…
Когда пора горячей работы прошла, Маше стало скучно. Она привыкла к тому, чтоб все кипело вокруг.
На станции отметили Машину работу. Ее выбрали на слет стахановцев дороги. Там она выступила и, чуть кокетничая своей скромностью, поделилась опытом работы.
Когда Маша спускалась с трибуны, она увидела в зале Толмачова. Он стоял в проходе и разговаривал с каким-то мужчиной. «Пусть он первый подойдет ко мне», — решила Маша. Ее окружили новые знакомые, и она, смеясь, прошла с ними в фойе, будто не заметив Толмачова. Она нарочно медлила уходить, все еще надеясь, что он подойдет к ней. Но Толмачов не шел.
«Ну и не надо, — думала Маша, — я теперь не кто-нибудь, могу найти человека и поинтереснее…»
Она
Маша села в сторонке и сделала вид, что читает газету. Артистка скоро ушла, и тогда Панкратьева спросила:
— Ты, Маша, что, больная?
— У меня голова болит…
— Я и смотрю, ты вроде не в себе.
Панкратьева подошла ближе и стала рассказывать про артистку, как в нее влюбляются все мужчины. Маша ахала и удивлялась.
— Какой это секрет женщины знают? — спросила она. — Другая хорошенькая, да никто за ней не ходит, а некоторые…
— Никакого секрета нет, — сказала Панкратьева авторитетно, — но есть женщина, у которой голова занята делом, а есть женщина, у которой только любовь на уме. Мужчины это чуют.
— Интересно все-таки, когда за тобой ухаживают, — робко сказала Маша.
— Ничего интересного нет…
— Зачем вы так говорите, тетя Наташа? — подосадовала Маша. — Конечно, интересно.
Обе, обиженные, замолчали. Потом Панкратьева сказала:
— Я тебя за молодость извиняю. Я не обижаюсь. Интересно так интересно. Каждому свое. Идем лучше ужинать, пока не поздно.
Они спустились вниз, в ресторан. Панкратьева шла широким шагом уверенного в себе человека, а Маша смущалась. Позолота на стенах, цветы на столиках, оркестр, официанты в грязно-белых куртках — все казалось таким чужим и роскошным.
Они сели за столик. Маша аккуратно натянула юбку на колени и оглянулась по сторонам. Недалеко сидела артистка в голубом платье с каким-то мужчиной. За всеми столами сидели компаниями мужчины или мужчины с женщинами. Маше стало неловко, что они пришли одни.
Облокотившись, Панкратьева слушала музыку. Маша смотрела на ее немолодое лицо, желая догадаться, о чем она думает. Но музыка умолкла. Панкратьева очнулась и постучала ножом о тарелку.
Подошел официант. Панкратьева заказала ужин и спросила у Маши:
— Выпьем по стопочке?
— Я непьющая, тетя Наташа.
— От головной боли это хорошо. Принесите две стопочки: мне побольше, а ей маленькую.
— Сто грамм и двести? — спросил официант, ухмыляясь, и побежал, изгибаясь, между столиками.
— Не люблю я их, лодырей, — сказала Панкратьева про официанта.
Принесли ужин. От теплой пищи и вина, которое Маша пригубила, стало веселее. «Не подошел — и не надо» — думала она. И вспомнила тот вечер в буфете, когда она сидела с Толмачовым и, робея, пила колючее ситро… Теперь она в городе, в ресторане… И характер совсем переменился…
— Ты меня слушай, Маша, — Панкратьева тронула ее за руку. — Я тебе рассказываю, а ты вся не тут…
Панкратьева рассказывала про свою молодость. Она раскраснелась. Джаз опять заиграл, по залу двинулись танцующие пары. Панкратьева старалась заглушить шум и пропеть Маше деревенскую песню. Но Маше было интереснее смотреть на танцующих, на красивые женские платья, туфли, на такие тоненькие чулки, что ноги в них казались голыми. И вдруг Маша увидела Толмачова: он сидел в углу, спиной к залу, и ел, наклонившись над тарелкой.