Осенним днем в парке
Шрифт:
— А при чем здесь самостоятельность? — не поняла Кущ.
— А при том… — И, наклонившись к ней, Леша шепнул: — За спиной у Пелехатого спокойно жилось. Николай Павлович это учитывал. Пелехатый тянул воз, а он пыль начальству в глаза пускал… Вот как было.
Кущ возмутилась:
— Ну, это несправедливо!
— Может, и несправедливо, — насмешливо согласился Леша. — Зато правда. И люди эту правду видят…
Дорога вела уже через открытое поле. Простор до самого горизонта был завален сугробами, в выемках и впадинах распластались угловатые лиловые тени.
Показалось кладбище,
Председатель фабкома взволнованно и громко, срывающимся голосом закричал, как на собрании:
— Товарищи! Мы опускаем в могилу… Это был чуткий, преданный делу рабочего класса, золотой человек…
Спотыкаясь и увязая в сугробах, все стали проталкиваться ближе к могиле. Кущ прислонилась к решетке, над которой раскинулось странное черное дерево с обрубленными, торчащими, как распростертые руки, ветвями. Глаза у нее слезились от белизны и блеска, ноги устали от долгой и медленной ходьбы. Из головы не выходил разговор с Лешей. Ее возмущали эта открытая злоба, это недоброжелательство по отношению к Викторову. Возмущали и тревожили одновременно. Чего они не поделили, Викторов и Леша, какая может быть между ними вражда? Леша — рядовой механик. Викторов — директор, хозяйственник.
Она приоткрыла глаза, обвела взглядом кладбище. У могилы, покрывая своим плачем тихие всхлипывания вдовы, рыдала, прижимая к красному носу платок, Глафира Семеновна.
Кущ с раздражением отвернулась от нее.
На дальней аллейке она заметила Ефимочкина. Он нервно ходил взад-вперед.
Снегом замело все тропинки и холмики, запорошило кусты. Как будто кто-то неутомимый и рьяный старался все скрыть, все уравнять перед лицом смерти. Но нет. Над могилами верующих темнели кресты, у неверующих высились столбики со звездочками наверху, над могилой летчика краснел пропеллер. И надписи на памятниках были разные: и от неутешного сына, и от убитого горем мужа, и от коллектива товарищей. Каждый человек, уходя из жизни, оставлял после себя свой собственный, неповторимый след.
«Какой же след оставил ты, Петр Иванович? Что привело по твоему следу всех этих людей на далекое от города кладбище в морозный день? Доброта твоя, простота? Легкий, удобный для всех характер?»
Кущ поглядела вдаль, на белый простор поля, и увидела на дороге легковую машину, мчавшуюся на большой скорости к кладбищу. У выщербленных кирпичных ворот машина остановилась. Выскочил человек в меховой куртке и быстро пошел, почти побежал к могиле.
Стоявшая неподалеку молодая женщина в пуховой косынке, с нежными серыми глазами на обветренном лице сказала:
— Ой, это же Филатов! А мы думали — не приедет, загордился…
— Какой Филатов? — спросила Кущ.
Женщина в пуховой косынке посмотрела на нее не без удивления.
— У нас один Филатов. Из горкома… — И пояснила: — Тоже бывший наш, фабричный. Он Петра Ивановича хорошо знал… А кто его не знал, Пелехатого? Хороший был человек… — Она утерла слезы концом платка. — Разве ж раньше, до него, были такие условия для работниц, такие ясли, такой детский сад? Сравнения нет… — Она покосилась на Глафиру Семеновну. — Николай Павлович, тот тоже не сказать чтобы
Филатов стоял теперь рядом с председателем фабкома. Солнце зашло. Сразу стало холоднее, подул ветер. Филатов говорил тихо, и Александре Александровне трудно было разобрать его слова, уносимые ветром. До нее долетело:
— Это был настоящий человек, товарищи! Настоящий коммунист…
Стали забрасывать землей могильную яму. Кущ вместе со всеми кинула горсть мерзлой земли. Застучали лопаты.
Народ стал расходиться.
Кущ подошла к Филатову и представилась. Он не сразу оторвался от своих дум, не сразу понял, кто она. Потом вспомнил:
— А-а, слышал, что вы приехали. Будем с вами ругаться, с вашим трестом. Не помогаете вы нашей фабрике, не помогаете…
Злясь на себя, на тех, кто послал ее в Балашихинск, Кущ пробормотала:
— Вот… хотели как раз заняться…
Филатов все еще смотрел на свежий холмик рыжей глинистой земли.
— Ведь это учитель мой был, мой мастер. Он мне и рекомендацию в партию давал… Хорошо, что успел проститься… — Филатов наклонился, расправил ленту, на венке. Потом сказал Кущ: — Я сейчас обратно в район, дня через два вернусь… Прошу вас зайти в горком. Надо основательно потолковать…
Кущ отошла. Она видела, как Филатов бережно взял под руку Ольгу Сергеевну и повел ее к своей машине. Глафира Семеновна поддерживала вдову с другой стороны.
Сумерки сгустились. В небе вспыхивали и быстро потухали краски заката. Стемнело. И только у самого края горизонта догорало розовое зарево.
— Кажется, я приморозил уши, — сказал Ефимочкин, подходя. — Только этого еще не хватало…
Они шли, изредка перебрасываясь незначительными фразами. Стало очень холодно, грустно, бесприютно, как будто они затерялись вдвоем в заснеженной степи. Кущ даже обрадовалась, когда из темноты вынырнул и зашагал рядом с ними мрачный, молчаливый Леша.
В городе, когда они проходили мимо киоска «Пиво и воды», Леша, с сомнением глядя на Ефимочкина, неожиданно предложил:
— Ну, товарищ инженер, выпьем, что ли, за помин души хорошего человека?
Они вошли в маленькое помещение, сели за столик, покрытый темной клеенкой. Толстая буфетчица подала им графинчик, хлеб, огурцы, сыр.
Кущ почувствовала, как тепло от рюмки водки растеклось по всему телу. Ефимочкин с ожесточением тер уши.
Леша, сверкая дерзкими, горячими глазами, убежденно говорил:
— Это правильно сказал Филатов. Пелехатый красивых слов не любил. Не знал их. Он молча работал. Зато с душой. И механизмы и живое существо понимал и чувствовал. Он сверху не лакировал, вглубь смотрел… — Виной ли была тельняшка с яркими синими полосками или открытая шея, или якорек, вытатуированный на левой руке, но снова показалось, что под Лешей не пол, а палуба и самому ему не страшны ни штормы, ни бури, ни морские ветры. Он зашептал горячо, проникновенно, взволнованно, хватая собеседника за руки, заглядывая в глаза: — Умер, это я понимаю… Каждому свой век, тут никто не виноват… Но ты не глуши его дела, ты делу не дай умереть. А Николай Павлович заглушит, он легкую жизнь любит…