Оскар Уайльд, или Правда масок
Шрифт:
Уайльд и О’Салливан отправились пообедать в скромный ресторан на бульваре Монмартр, где никто не мог узнать Уайльда. Уайльд был очень взволнован, сильно нервничал, рассказывая о своих планах поехать к Бози в Неаполь, о материальной стороне этого решения, и в конце концов признался: «Я еду в Италию сегодня вечером. Или, вернее, поехал бы, если бы не одно глупое обстоятельство. У меня нет денег» [569] . Тогда О’Салливан привез его на улицу д’Антен в Парижско-Нидерландский банк и вручил Уайльду сумму, необходимую для осуществления этого безумства.
569
Ibid., p. 644.
На следующий день Уайльд принял в гостинице журналиста из газеты «Жиль Блаз», который описал его как высокорослого мужчину с руками, украшенными двумя перстнями с драгоценными камнями и каббалистическими знаками, подобными тем, какие можно найти в египетских пирамидах. Как пояснил Уайльд, один из камней он носил на счастье, другой — на несчастье, поскольку несчастье необходимо каждому, кто хочет стать счастливым. А кроме того, один из камней был зеленого цвета, потому что это цвет ада, но также и цвет надежды: «Чтобы войти в рай, нужно постучать только один раз, а чтобы попасть в ад, нужно постучаться
Жизнь его озарилась радостью. Он снова принялся за работу над «Балладой», написал либретто «Дафниса и Хлои» для Делхаузи Янга, поездил с экскурсиями по окрестностям Неаполя, в Паузилиппе, на Капри, без счета тратя деньги и постоянно пребывая в радостном возбуждении, которое ничто не в силах было омрачить: ни предостережения Карлоса Блэккера, ни угрозы леди Куинсберри, ни беззаботность Бози, ни огорченные упреки всех без исключения друзей, осудивших его безрассудство. Тем не менее на солнечное небо Неаполя вскоре набежали тучи в виде неизбежных английских туристов, которые, узнав Уайльда, начали его преследовать. Именно по этой причине он снял виллу Джудиче на виа Позилиппо, в которой рассчитывал провести зиму с наименьшими расходами, а главное, надеялся укрыться от назойливых глаз. Уайльд получил сто фунтов от Делхаузи Янга за «Дафниса и Хлою», которая так и не была поставлена, и еще триста от Смизерса за «Балладу Редингской тюрьмы» — он уже начал вычитывать гранки; в эти же дни Уайльд начал работать над «Флорентийской трагедией».
Обретет ли он покой от страстей, вернется ли к нему вкус к работе на фоне «дорического и ионического», как он говорит, пейзажа? Утверждать так значило бы не принимать во внимание Бози, который продолжал играть чувствами Уайльда, то покидал его, то возвращался, не пропуская ни одного портового продажного мальчика; Дуглас плевал на обиды, которые приходилось сносить Уайльду в неаполитанских ресторанах или открытых кафе на Капри, когда какой-нибудь возмущенный отец семейства посылал метрдотеля попросить Уайльда и Дугласа покинуть заведение. Это значило бы не принимать во внимание драматические обстоятельства, вытекающие из этого возврата к прошлому: лишение ренты, ревность Робби, отвращение Харриса. Констанс писала ему угрожающие письма, сообщая об этом Карлосу Блэккеру: «Сегодня я отправила Оскару короткое письмо, в котором прошу немедленно ответить на мой вопрос: был ли он на Капри и встречался ли где-либо еще с этим ужасным человеком. Я также написала ему о том, что его совершенно не интересуют сыновья, так как он даже не сообщил, получил ли фотографии, которые я ему посылала вместе с письмом, полным теплых слов» [570] .
570
Ibid., p. 653.
Бедная, наивная Констанс, ее жизнь была разрушена, а она все еще не могла поверить, что Оскар и Бози снова вместе, в то время как об этом знала уже каждая собака!
Уайльд внезапно осознал, что лорд Генри Уоттон был совершенно прав, говоря Дориану Грею: «Очарование прошлого заключается в том, что это прошлое». Настоящее постепенно превращалось в кошмар; нехватка денег все сильнее давала о себе знать, позорные стычки, наподобие тех, которые случались в Дьеппе, становились все более частыми; Бози нередко оставлял его в одиночестве, задерживаясь на Капри в гостях у богатой американки, которая занимала там великолепную виллу. Несмотря на предупредительность шведского врача и романиста Акселя Мунте, который, отдыхая на Капри, оказывал Уайльду теплый прием, он снова начал страдать от одиночества, на которое был обречен даже на итальянской земле. У него было мало надежды на то, что права на «Балладу» удастся успешно продать в Соединенных Штатах; нью-йоркский газетный магнат Уильям Рэндольф Херст явно не торопился с ответом. Что же до неаполитанской прессы, то она, напротив, без устали публиковала самые невероятные сообщения, которые отнюдь не способствовали улучшению и без того невыносимого положения Уайльда. Тем не менее он надеялся поставить в Неаполе «Саломею», хотя по всему было видно, что он и сам не очень-то верит в эту затею. Время для него растягивалось «наподобие стальной пружины», как напишет он сам, а за отчаянными попытками стряхнуть с Бози его безразличие все отчетливее проступала полная бесперспективность их отношений. Весь Лондон был в курсе его жизни в Неаполе, скандала на Капри, катастрофического положения, в котором он оказался и отголоски которого долетали и до Парижа: «Оскар Уайльд проживает сейчас в Неаполе и, как нам сообщили, очень нуждается»; Уайльд отозвался на это со свойственной ему иронией: «Парижский „Журналы“ посвятил мне симпатичную заметку, в которой говорится, что я умираю от голода в Неаполе; но ведь пока человек жив, французская публика расщедривается только на сонеты в его честь, когда же он помрет — готова скинуться на памятник»; Уайльд явно имел в виду общеизвестный факт, что один только муниципалитет Парижа заказал в последнее время чуть ли не тридцать пять памятников. Ренту от Констанс он больше не получал, маркиз Куинсберри был в курсе событий, леди Куинсберри с мольбой взывала к сыну. Из Капри в Неаполь, из Неаполя на Сицилию, то в гостиницах, то на виллах — роскошная и расточительная жизнь продолжалась. Уайльд был словно слепой, он не желал ничего видеть и слышать, не принимал упреков ни от Росса, от которого, кстати, больше чем от кого-либо зависел материально, ни от Шерарда, который продолжал защищать его, вопреки всему и всем. Его жизнь превратилась в сплошную череду ссор, расставаний, обид, а главное, — безразличия со стороны Бози. Он послал своему издателю посвящение к «Балладе», которое не будет помещено в издании 1898 года, но которое выражает глубокое чувство, несмотря ни на какие бури связывавшее его с Робби:
Когда я вышел из тюрьмы, одни встретит меня одеждами и яствами, другие — мудрыми советами. Ты встретил меня любовью.
Не в силах вырваться из плена ужасных воспоминаний и отчаиваясь от теперешней своей жизни, Уайльд чувствовал, что безумно устал от Бози и Италии, он все сильнее ощущал нехватку денег, о чем постоянно говорилось в его письмах в конце 1897 года. Тем не менее он нашел возможность вручить несколько фунтов недавно вышедшему из тюрьмы солдату, с которым побратался в Рединге. О его трудном положении было известно не только из газет, продолжавших писать о жалком существовании
Хватило всего трех месяцев совместной жизни в Берневале и трех — в Неаполе, чтобы Уайльд осознал, что ад свободной жизни хуже ада Редингской тюрьмы. Любовь Бози умерла, любовь Оскара Уайльда была разбита. Он написал «De Profundis», «Балладу Редингской тюрьмы», и только теперь понял, что все было тщетно. Его жизнь разбилась вместе с любовью Дугласа. «Каждый из нас убивает то, что любит»; такие стихи он теперь писал. Ему было уже сорок три года, десять из которых, безусловно, были прожиты напрасно. Он вспоминал слова лорда Генри: «Молодость, Дориан, нет ничего, кроме молодости»; эту фразу он написал словно играючи много лет назад, и она наполнилась подлинным смыслом именно теперь, когда он проник в сады страданий, тех самых, в которых, по его признанию, сделанному Андре Жиду, он так страстно желал побывать. Даже Констанс потеряла всякую жалость по отношению к Уайльду; вот что она писала брату 18 ноября: «Я лишаю Оскара дохода, так как он живет с Альфредом Дугласом, кроме того, очень скоро я объявлю ему войну! Его друзья в Лондоне единодушно с этим согласились, поскольку договоренность была такова, что, если он вернется в этому человеку, он лишится всех доходов». К отчаянию Уайльда добавилось еще и унижение; его вновь стали посещать мысли о смерти: «Я не хотел бы умереть, не увидев свою поэму вполне законченной, насколько это возможно в отношении поэмы, сюжет которой убог, а трактовка слишком индивидуальна» [571] . Ему было необходимо изменить посвящение из боязни вызвать новый скандал, и Уайльд предложил то, которое и будет стоять во всех изданиях поэмы:
571
Ibid., p. 675.
Памяти К. Т. У., бывшего кавалериста Королевской Конной Гвардии.
Казнен в тюрьме Его Величества, Рединг, Беркшир, 7 июля 1896 года.
В переписке с Россом, Мором Эйди, Тернером, поддержавшими решение Констанс лишить Уайльда ренты, он постоянно возвращался к «отвратительной репутации», которую они вменяли в вину Бози и которая стала основной причиной решения Констанс; ведь репутация тех, кто позволял себе судить его, была ничуть не лучше. Несмотря на все, что было в прошлом, на былую решимость, на ужасные обвинения, предъявленные в «De Profundis», на теперешнее отношение к нему Бози, он почему-то пытался сохранить видимость этой любви ценой невероятной несправедливости и неблагодарности по отношению к своим единственным настоящим друзьям. Бози продолжал приоткрывать для него врата снов, пусть даже кошмарных, он все-таки оставался для Уайльда тем мгновением, в котором меркла реальность; присутствие Бози представлялось Уайльду ослепительной вспышкой света. Но безденежье оказалось страшнее всего остального. Уайльд принял решение покончить со своей совместной с Бози жизнью, надеясь, что Росс поможет добиться возобновления выплаты ренты. Он был уже не в состоянии игнорировать реальную жизнь по мере отдаления от него белокурого миража, который еще совсем недавно он называл не иначе, как «Нарцисс из Долины Снов». Уайльд был ошеломлен отношением к нему Констанс, о чем и написал Мору Эйди: «29 сентября я получил от жены чрезвычайно жестокое письмо, в котором она пишет: я запрещаю тебе встречаться с лордом Альфредом Дугласом. Я запрещаю тебе жить в Неаполе. Я запрещаю тебе возвращаться опять к той отвратительной и бессмысленной жизни. Я не разрешаю тебе приезжать в Геную» [572] . Действительно, она находилась в это время с сыновьями в Генуе и сильно опасалась того, что скандальная жизнь отца может отразиться на их судьбе.
572
Ibid., p. 685.
Уайльд стал мечтать о возвращении в Париж, рассчитывая, что его дружески примут как поэта, ибо он вновь стал поэтом. К сожалению, издание «Баллады» сопровождалось бесчисленными трудностями, среди которых далеко не последними стали условия издателя, взявшегося учить его морали. И потом, Парижу и без Оскара Уайльда хватало забот.
После сенсационных заявлений сенатора Шерера-Кестнера антидрейфусовская агитация достигла апогея. Для того чтобы положить конец всяческим предположениям и гипотезам, Орельен Шолль заявил, что «виновность Дрейфуса не может быть подвергнута ни малейшему сомнению». Майор Эстерхази, со своей стороны, опубликовал письмо, в котором возмутился клеветой, распространявшейся на его счет — главным образом, полковником Пикаром, — и обратил внимание на то, что в событиях вокруг дела Дрейфуса приняла участие некая таинственная Сперанца: это прозвище, как мы помним, было боевым псевдонимом матери Оскара Уайльда. Эстерхази потребовал расследования по этому вопросу, в то время как общественное мнение ставило вопрос о невиновности Дрейфуса, а сторонники и противники Дрейфуса рвали друг друга на части из-за не вполне понятной трактовки идеи родины или еще менее понятной идеи правосудия. Оскар Уайльд оказался в тени, так же как и третий процесс по делу, связанному со строительством Панамского канала, которое уже не вызывало ничего, кроме скуки. Газеты писали только о деталях расследования, которое было начато по требованию Эстерхази, и о триумфе Коклена в «Сирано де Бержераке» на сцене театра у Сен-Мартенских ворот.
С 30 ноября Бози Дуглас был в Париже; он оставил Уайльда в нужде и одиночестве, в тщетном ожидании получить от кого-нибудь аванс в счет будущей пьесы. В начале декабря Уайльд предложил Смизерсу воспользоваться услугами немецкого художника Анри Эрана, с которым его познакомил Анри Даврэ и который мог сделать иллюстрации к «Балладе», но из этой затеи ничего не вышло, поскольку Смизерс планировал сделать издание как можно более дешевым. Это новое разочарование, пусть и незначительное, соединившись с другими, образовало то самое «невыносимое ярмо», о котором много лет назад он писал в «Молодом короле». Уайльд поделился своими страхами с Робби, который и так вдруг оказался кругом виноват: именно на него Уайльд обрушился в связи с решением о прекращении выплаты ренты: «В целом же я полагаю, что ты проявляешь поразительно мало сочувствия к раздавленному, душевно надломленному и глубоко несчастному человеку» [573] . Но при всем этом Уайльд не потерял ни ясности ума, ни поразительного художественного и психологического чутья. Об этом можно судить по одной только фразе, которая не может остаться незамеченной в ворохе писем, полных страхов и терзаний: «Ужас тюрьмы заключен в контрасте между причудливостью внешнего вида и трагедией души»; в другом письме он повторил жестокую фразу, брошенную ему Робби: «Запомните навсегда, вы совершили пошлую и непростительную ошибку уже тем, что попались».
573
Ibid., p. 691.