Останкино. Зона проклятых
Шрифт:
Карета не встретит на своем пути не только ухабов и рытвин, но и самых пустячных сосновых корней. Их бугристые, крючковатые отросты, несущие величавым соснам влагу и устойчивость, уже выкопаны бородатым рыжим Фомой. Успев сполна отведать плетки за то, что перевернул заплечный кузов с землей, не удержавшись босыми ногами на росистой траве, он усердно рубит их туповатым топориком. Не первый день топорище трет Фоме руки, покрытые струпьями порванных мозолей. Но он не чувствует боли… Вернее сказать, чувствует, но сам ей не подвластен. Боль в истерзанных ладонях не способна пересилить горе, поселившееся в его душе в тот день, когда его венчанная жена Марфа отдала Богу душу вместе с первенцем, в избе, прокопченной гарью
Надежда на то, что легкий утренний озноб к закату перерастет в сильный жар, который убьет его спустя несколько дней, придает ему сил.
— Проворнее, собачье отродье! — орет приказчик, занося над Еремой плетку, что в следующее мгновение обожжет его спину. — Уж час обеденный настает, а работа не сделана, свиньи ленивые! Как я в глаза светлейшему Николай Петровичу смотреть стану, а? Смерти моей возжелали, ироды! Сгною всех до единого, скотов, коль к полудню с корнями не управитесь! Видит Бог, сгною… Станет вас потом Пантелеймон на телеге скрыпучей катать!
Услышав о Пантелеймоне, Ерема принял это как добрый знак, что дни его сочтены и скоро мучения закончатся. Но впереди еще бесконечные метры корней, опутавших дорогу. Он изничтожит их, перед тем как отправится в могилу.
И тогда ничто не помешает экипажу, запряженному роскошной четверкой вороных, легко скользить по дороге, чуть покачиваясь в такт конскому бегу. И тот, кто сидит в карете с позолоченными вензелями, выглянет из окна, отодвинув занавесь ручной работы. Оглядевшись, поймет, что едет по лесной тропе.
— И кто придумал глупость, что в России дурные дороги? И будто нет на то управы? — спросит он себя еле слышно. — Николай Петрович вон как лесную тропу выправил! Аки пуховую перину. Стало быть, и дела государственные с тем же усердием и добродетелью справлять станет. Не зря род его всегда подле государей был.
За той каретой устремятся другие экипажи из кортежа, не столь богато украшенные и искусно сработанные. И когда случится остановка у солнечной лесной опушки, ладная прямая дорога эта будет обсуждаться придворными мужами. Тогда сам государь император Александр, лишь пару дней назад взошедший на русский трон, скажет, что лесная дорога эта и не дорога вовсе, а пример того, как «должно каждому подданному радеть о родной земле, приумножая силу ее и богатство в самом малом столь же усердно, коль и в самом великом».
Отправившись далее, царский кортеж приблизится к имению графа Николая Петровича Шереметьева. Хваченная государем дорога станет сужаться, отчего всадники и кареты двинутся медленнее, а густой, свежий летний лес покажется темным и неприветливым. И лишь государь император успеет удивиться такой печальной перемене, как услышит глухой треск и глазам российского самодержца предстанет диковинная картина, не виданная никем ни до того дня, ни после.
Могучие осанистые сосны и раскидистые крепкие березы станут падать по обе стороны от дороги, делая ее шире и светлее. Кортеж двинется шагом, а лес расступится перед ним, обнажая нежную небесную лазурь, с которой заструится солнечный свет. Грохот десятков деревьев, падающих одновременно, будет подобен стихии, будто сама природа преклоняется перед русским царем, падая пред ним ниц. Вереница карет и всадников будет долго медленно двигаться вперед мимо падающего леса, пока не уткнется в непроходимую стену деревьев. А когда остановится, то вся живая преграда разом рухнет, сотрясая землю. Упавшие деревья, словно тяжелая занавесь, рывком сорванная с шедевра, явят государю и его свите завораживающую картину, на несколько мгновений лишив их дара речи.
Дворец графа Шереметьева, величественный и изящный одновременно, предстанет перед
Но Фома не узнает об этом. Утренний озноб не обманул его, быстро окрепнув и превратившись в жестокую лихорадку. После нескольких дней мучительного забытья Ерема испустил дух в сыром грязном бараке. Как и обещал ему приказчик, попал он на подводу к Пантелеймону, старому беззубому горбуну. Он провожал в последний путь большинство крепостных, умирающих на строительных работах, затеянных Шереметьевым.
Надо сказать, что более всего в жизни граф Николай Петрович ценил искреннюю любовь, питающую теплый семейный очаг, изящные искусства и… время. То самое время, отпущенное Богом на искреннюю любовь и изящные искусства. А потому граф спешил жить.
Когда он взялся за благоустройство летнего родового владения, доставшегося ему по наследству от отца, Петра Борисовича, закипела масштабная работа. В селе, за двести с лишним лет сменившего название с Осташково на Останкино, тысячи крепостных осушали болота, строили дороги, дома, дворцы и копали пруды. Венцом возрожденного Останкина стал дворцово-парковый комплекс: сам деревянный дворец, построенный крепостным архитектором Аргуновым и его итальянским коллегой Франко Бетелли; дворцовый сад с беседками; дома для прислуги, конюшни, псарни и парк с большим прудом и несколькими павильонами для увеселения знатных гостей. По тем временам это была огромная стройка. Она могла продолжаться и пятнадцать, и двадцать лет. И будь все так, граф смог бы насладиться своей жемчужиной лишь в старости. Да и то если бы не случилось с ним какой беды. С этим Николай Петрович смириться не мог.
За сто тридцать лет до большевиков Шереметьев усердно претворял в жизнь лозунг «пятилетку — в три года». С той лишь разницей, что он не использовал труд невинно осужденных. В том не было никакой необходимости, ведь крепостные принадлежали ему по праву. Он кидал их в топку своей стройки тысячами, не заботясь об условиях их существования. Крепостных, создающих на месте некогда гиблого места архитектурную жемчужину графа, ждали непосильный труд в скотских условиях, скудное пропитание и полное отсутствие элементарной медицины. А потому горбун Пантелеймон трудился в поте лица.
Порой его телега была так нагружена телами, что пегая кобыленка с большим трудом тащила ее к дальним останкинским лесным болотам. Да-да, именно к болотам, где горбатый старик хватал покойников крепкими крючковатыми ручищами, отправляя их бренную плоть в последнее пристанище, зловонное и пузырящееся. Помогая себе длинным багром, изо дня в день топил он в трясине сотни килограмм человечины, свежей и не очень.
Так было и в тот день, когда царский кортеж упивался небывалым зрелищем, символичным и грандиозным. За грохотом падающего леса было не разобрать стонов тех, кто валил подпиленные деревья, тянув их за веревки, привязанные к крючьям, надежно вбитым в стволы. Массивные декорации этого уникального представления дарили восторг государю и его придворным, словно требовали кровавый гонорар, убивая и увеча крепостных графа. Ломая кости, дробя черепа и кроша ребра тем, кому пришло время умирать. Восхищенные возгласы знати сливались с предсмертными криками черни. Созвучие это отражалось в колоколах церкви Живоначальной Троицы, неслышно разливаясь по округе.