Остановка
Шрифт:
Каратаев радостно дымил, разговор оборвался. Скорее всего — надолго. А может, никогда уж не придется договорить о совместимости.
Ведь это только кажется, что разговор, который оборвался, продолжится. Не сегодня завтра, но обязательно его докончишь. А уж никогда этого разговора больше не будет. Никогда больше к этому разговору не вернешься. Да и мыслями вернешься ли к этой минуте твоей жизни?
…Колеса тернуховского поезда мерно отстукивали километры, приближавшие его к дому, а он вот вспомнил тот разговор в тайге. Почему именно сегодня, именно в этой точке пространства переметнулось его сознание на столько лет назад? В тот отрезок времени, когда ехали они с Каратаевым и Окладниковым в
Он смотрел в просторное окно: вдали простирались поля, уходящие за горизонт, темнел еловый лес — все это останется. А от него что видимое, ощутимое останется, разве что отсвет в чьей-то судьбе? Кого-то он вытащил, кому-то помог раскрыться. Этим людям он, наверное, запомнится. Митин стал перебирать дела последних двух лет. Например, иркутскому подвижнику Ратомирову, предложившему свою технологию автоматизированных линий станков, или тому склочному парню, придумавшему фильтр для очистки несточных вод и доказавшему, что в гиблом пруду могут заискриться, затрепетать золотые рыбки. Кстати, как же его фамилия? Запамятовал. Потом был еще тот автор заявки на клей БР, скрепляющий сосуды, о котором вспомнил в больнице, и Ширяев с его «Экспрессом». Сколько Митин разбирался во всем этом, толкал, объяснял! Может, для этого он и родился на свет, чтобы разбираться и толкать? И был ли счастлив своим предназначением? Трудно сказать.
Сейчас он вспомнил Евгения Легкова, физиолога из Саратова. Без конца он слал в бюро свои предложения, острые, невероятные, то он был близок к раскрытию механизма иммунной системы, то изобрел препарат, устраняющий отторжение при пересадке внутренних органов. Легков изобретал ежедневно, но ничего не умел довести до конца.
Вскоре он объявился лично.
Скелетообразный, с фанатичным блеском в глазах, парень этот еще долго снился ему по ночам. Он забросал Митина идеями, гипотезами, усовершенствованиями — однако без учета возможностей их реализовать. Очевидно, Легков нуждался в ком-то, на кого мог бы излить придуманное. И Митин стал этим «кем-то». Они проводили вместе много часов, после которых Матвей был в безмерном упоении и еще долго находился под магией неиссякающего дара Легкова. В дни, когда тот появлялся, даже Любка не удирала из дома. Она доставала гитару и пела, как-то так получалось, что при Легкове она всегда казалась паинькой. Почему-то всегда он умел заставить ее думать, отвечать на его вопросы.
— Благодаря чему длится жизнь? — говорил Легков Любке, буравя ее черными глазами из-под очков. — Не только ж потому, что человек ест, дышит? Есть же какая-то тайна жизни! Предки считали — душа. Пока душа жива, и человек жив… Души нет, но есть же нечто, что заставляет биться сердца в определенном ритме, вызывает схватки у роженицы, управляет через мозг телом, посылая ему миллионы невидимых сигналов?
Любка задумывалась, морща лоб.
Конечно, Митин понимал, что перед ним человек редчайшей одаренности. Он пытался отсеять из его идей бредовые несообразности, найти место, где могли бы заинтересоваться Легковым. Митин забросил все другие дела, метался по командировкам, встречался с различными деятелями. В тот день, когда такое место нашлось — в научной группе крупного электронного завода, — Митин ворвался к Кате, переполненный гордостью, разбухший от самодовольства. Он мечтал похвастаться успехом и, объяснив очередное исчезновение, завлечь свою актрисулю куда-нибудь в веселое местечко, чтоб разрядиться на всю катушку.
Когда он вошел к Кате, на столике у телефона увидел скромненькую записку: «Больше так продолжаться не может. Прости! Уезжаю
А Любка и теперь дружит с Легковым, ездит встречать его в Химки, когда тот приплывает по Волге.
— …Не устал? — прервал молчание Каратаев и обернулся на Окладникова.
Они уже долго ехали, туман все густел, из-под него словно выплыл завораживающий голос их психолога.
— Ничего… Вот если б ты еще не дымил, Каратаич. Дым в легкие лезет.
— Последняя затяжка. — Каратаев вдохнул дважды, прижал окурок ко дну сардинной коробки, сплюнув в нее, заложил под сиденье. В тайге окурка наружу не выкинешь.
Еще помолчали. Дорога совсем развиднелась, туман попадался лишь в низине клочьями. Деревья словно удлинились, хмуро заглядывая в небо.
— А если нас троих проверить на совместимость? — вдруг ни с того ни с сего толкнул Каратаев Митина и усмехнулся. — Вот случись нам попасть банде в руки или в аварию, останемся ли мы все при своих принципах? — Он кивнул Окладникову, прищурившись на Митина.
— При чем здесь это? — не поддержал Окладников.
Митин насторожился. Занятно дело оборачивалось.
— Может, и тебя? — Окладников посмотрел на Каратаева, тот крутанул руль в сторону, чуть не наскочив на громадный, выползший на дорогу корень. — Не обидишься?
— Выходит, ты что ж, во мне сомневаешься? — сплюнул тот в ветровик и вдруг стал наливаться краской, покраснели шея, уши.
— Брось. Это я к тому, что не надо лезть в такие вещи! — В синих глазах Окладникова вспыхнуло что-то непривычно остренькое, спортивное. — Едем мы вместе, хорошие друзья. Может, жизнь нам никогда не устроит эту проверку. Никогда мы не узнаем, как каждый из нас поведет себя, случись врагу пытать одного из нас на глазах других. И не можем мы угадать, как поведет себя тот, кого пытают, и как те, которые глядят на это.
— Ну и мысли у тебя! — Краска схлынула с шеи Каратаева. — И видно, что больной. Вот ты говорил про шум, — миролюбиво переменил он тему, — а у нас, к примеру, некоторые парни без шума и заснуть не могут, привыкли спать в кабине с работающим мотором. Чуть мотор заглохнет — они тут же просыпаются. Сечешь? — Он сбавил скорость. — К чему только человек не приспособится! Вот вливают ему пенициллин, анальгин — это ж яд из ядов, а организм и к этому применяется. Ко всякой дряни человек может приспособиться.
— Это точно, — кивнул Окладников.
— Не ко всякой, — вставил Митин, увидев, что замелькали огни Семирецка.
…Тернуховский поезд тормозил, знакомая водонапорная башня, липы вдоль железнодорожного полотна. Приехали. Да, тот Митин, который так давно ездил по тайге и северным дорогам, думая, что все у него впереди, отошел в прошлое. Теперь он иной. Душа его рвется постичь суть. «Для чего все?» Думает он, подобно Легкову. «Как прожить, чтоб не стыдно было хотя бы перед Любкой? Как сцепляется в природе одно с другим?» И к чему все? — задает он себе вечные вопросы. Митин хочет, чтоб жизнь была совершеннее, чтоб люди, открывшие новое, видели результаты собственными глазами, чтоб человеку существовать удобнее. А становятся ли люди счастливее, когда им удобнее, когда они всем обеспечены? Он мотается по свету, сравнивая, узнавая, слушая, что люди говорят. Может ли он ответить, кто более счастлив: Каратаев, Старик или Окладников? Или они с Катей, или Любка? То-то и оно.
Поезд остановился. Совсем рассвело. Митин подумал, что как раз успеет заскочить к Катерине до ее ухода в театр. Глядишь, обойдется без объяснений. И она все поймет. Ему вдруг представилось, как живут они втроем — Катя, он и Любка. Катя готовит ужин перед спектаклем, Любка собирается на свидание, чистит перышки. Вдруг она передумывает. «Папуля, — говорит его дочь весело, — может, посидим сегодня вечерком дома?»
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ