Оставшиеся в тени
Шрифт:
Да и сам писатель оставил прямые свидетельства о причастности М. Штеффин к ходу своих литературнотеоретических разработок конца 30-х годов.
«Письма о реализме» я как раз тебе посылаю, — откликается он, отвечая, по-видимому, настойчиво подталкивающему его к этим занятиям адресату. — Ты мучительница, дорогая Грета» (28 декабря 1936 г.).
Уже приходилось говорить, что «эстетика правды» в немалой степени была иным преломлением и выражением «этики действий». То есть тех норм поведения, которые писатель утверждал своим творчеством и которые в ряде моментов с
Это были также и те нравственные правила, по которым он строил отношения с окружающим миром, по которым стремился жить. Распространялось это прежде всего, конечно, на среду близких людей, с кем он повседневно общался, с кем работал.
О повседневной этике коллективного сотрудничества, присущей Брехту, Лион Фейхтвангер писал:
«Он много работал коллективно; он находил, что «надо продвигаться широким фронтом». Где бы он ни был, вокруг него собиралось множество последователей, которые безоговорочно верили в него… Брехт отнимал много жизни, он был властен и горд и требовал от своих друзей терпеливого сотрудничества. Но он был лишен всякого высокомерия и бахвальства и щедро воздавал с полнотой сам. Он давал больше, чем требовал. Слово «солидарность» благодаря ему обрело новый смысл».
Безусловно, одним из самых драматических испытаний этой этики, когда-либо выпадавших на долю Брехта, были события последних месяцев перед нападением фашистской Германии на СССР.
Москва — знакомая пристань
Это было в двадцатых числах мая 1941 года. Ближе к вечеру. Маленькая кочевая группа Брехта наслаждалась покоем в затененных шелковыми шторами номерах интуристовской гостиницы «Метрополь».
По верхнему фронтону поставленного с архитектурным замахом серого здания гостиницы нарядной цветной майоликой была навеки запечатлена надпись первых лет Советской власти: «Только диктатура пролетариата освободит человечество от гнета капитала (В. И. Ленин)».
Внизу простерлась одна из самых старых и красивых площадей Москвы. С многоколонным зданием Большого театра по одну руку и зубчатой белокаменной стеной Китай-города — по другую. В обеих половинах площади, разделенной поточной магистралью, зеленели обсаженные с четырех сторон и уютные в самих себе скверики. Скамейки одного из них еще пустовали, дожидаясь вечерних парочек. На другом пятачке, золотясь на солнце, бил фонтан и в песочницах, под присмотром нянюшек и мам, доигрывали свои игры малыши.
Там где-то резвилась и быстро освоившаяся в Москве десятилетняя дочь Брехта Барбара.
В размеренном уличном потоке советской столицы ничто не напоминало о том, что где-то, неудержимо вовлекая все новые народы, уже почти два года идет война, творится разбой.
Москва, вот с этими древними стенами Китай-города, играющими малышами в притеатральном садике, звездами на башнях Кремля, отказывалась верить в очевидности мировой бойни.
В этом таилась гипнотизирующая мощь. В самом деле, не был ли он, Брехт, попросту пуганой вороной?
Это и немудрено, когда концлагерь и смерть в облике твоих же соотечественников гонятся по пятам. И за два года меняешь четвертую страну. Страх неизвестности рождается даже у детей. Барбара и та ловит
Это заметили даже встретившие их в Москве Аплетин и сотрудница Иностранной комиссии Герасимова.
После сутолоки Ленинградского вокзала в вестибюле гостиницы «Метрополь» Лидия Ивановна Герасимова, молодая, черноглазая женщина, похожая на недавнюю выпускницу института иностранных языков, попросила паспорта для прописки.
Барбара, успевшая устроиться на кожаном диване, вдруг подобралась и навострилась. В словах «паспорта», «формальности», «прописка» ребенку почудилось недоброе. Это не раз предвещало полицейские приказы о выезде из страны. Как видно, надо было вставать с мягкого дивана и снова куда-то тащиться. Девочка заплакала.
Хозяева переглянулись и мгновенно отреагировали.
Выручил припасенный Аплетиным подарок — детская книжка о челюскинцах на льдине. Барбара принялась рассматривать картинки о мохнатых зимовщиках, кострах и палатках на голубой льдине, о белом медвежонке, тюленьих лежбищах, северном сиянии. И забыла о полициях и войнах…
Да, сегодня, в последней декаде мая, был один из хороших дней. И кто знает, быть может, даже вершинный час пребывания в Москве.
Все свои были рядом. Ободренные тем, что вырвались наконец из Финляндии, довольные приемом в советской столице. И Грета, хотя и температурившая после хлопот и волнений переезда, лежала в соседнем номере. Думали, что это простуда. И все еще образуется.
Вольготно было стоять в одиночестве у распахнутого окна своего «люкса». Теплый майский ветерок, залетая в комнату, колыхал шелковые шторы. Давно уже не знакомое чувство безопасности и покоя рождалось оттого, что, беззаботно покуривая, созерцаешь сверху самый центр Москвы, ощущая и вбирая в себя уверенный ритм столицы могучего государства. Единственного в мире государства, с которым, что ни говори, тебя связывает главное — единство веры и общность судьбы.
Где-то внизу сейчас под зданием гостиницы, вот под этой площадью с играющими детишками, под Большим театром, в тоннелях, избороздивших фундамент города, в это мгновение мчатся поезда московского метро. Кажется, можно ощутить вибрацию и шум пролетающих составов. Но ничего нет. Не слышно.
Там, под зримой уличной явью, своя жизнь. Метрополитен, подземный город, нарядные станции, полированные мраморные полы, расписные мозаичные потолки и полный воздуха величавый простор, ставший бытом для миллионов обитателей бывшей лапотной России. Светлые подземные дворцы, где все равны и где никто не бросит окурка на пол.
Это метро несколько лет назад, в день своего открытия, доставило ему подлинную радость. Вместе с Сергеем Третьяковым, наголо бритым трогательным сорокалетним верзилой, в проволочных очках, похожим одновременно и на школьного учителя и на ребенка, они устроили тогда часы ликования. Заражая восторженным настроением друг друга, катались, как мальчишки, меняя поезда и направления. Выходили на каждой станции. Расспрашивали строителей, инженеров, случайных встречных. Третьяков, попеременно наклоняясь к собеседникам, с высоты своего роста переводил. Детские глаза поэта простодушно сияли, как будто ему подарили долгожданную игрушку…