Оставшиеся в тени
Шрифт:
Тут Брехт замечает, что стоять у окна уже не так покойно, блаженство предвечернего созерцания нарушено болезненным воспоминанием. Вновь возникает давнее гложущее недоумение: как же так получилось с Третьяковым? «Японский шпион»?! Он-то, этот поэт, этот школьный учитель?! Какая мрачная нелепость! Ошибка? Конечно!
Но если бы с ним одним, а то со многими. Это всего тревожней. Вот только те, кого Брехт знает лично: в ком из них он мог бы усомниться? Это люди, конечно, разных масштабов, но, как на подбор, работники революции. В чем другом, а тут безупречные. И вдруг…
В газетах шумно заклеймен как предатель и шпион Михаил Кольцов, расстрелян Бела Кун, единственный
Грета давно уже не получает ответов на свои письма от знакомых на Кавказе и в Ленинграде.
Какая-то летучая хворь, умопомрачение, шквал трагических недоразумений! Только вот — недоразумений ли? Не искривление ли в курсе государственного корабля? Народы ведь тоже могут ошибаться, как написал он в стихотворении «Непогрешим ли народ?».
Настораживает и другое. Пакт о ненападении Советского Союза с Германией в нынешней международной обстановке можно понять. Но государственный нейтралитет не означает идейного замирения с фашизмом. А почему прекращен журнал «Дас Ворт»? Да полиняли и другие раньше боевые печатные органы. В Москве нет больше ни антифашистского клуба имени Тельмана, ни немецкой школы имени Либкнехта. Почему?
Когда он спрашивает об этом знакомых-москвичей, те отвечают уклончиво, прячут глаза. Вообще люди избегают разговоров на острые темы. Нет прежней откровенности, былой распахнутости души, как тогда… Весной 1935 года, при открытии московского метро.
Тогда все жили одним чувством, одной радостью. Она светилась в глазах и у хозяев-строителей, и у подвижного разноликого населения этого подземного города-храма. На его мраморных улицах они с Третьяковым будто заново пережили детство.
Прогуливались по станциям, наслаждаясь потоками приглушенного света, исходившего из скрытых светильников. Поднимались и съезжали вниз на лестницах-эскалаторах. Опять осматривали, любовались, трогали, ощущая под рукой ребристую поверхность мраморных и гранитных колонн, округлые контуры поставленных в ниши бронзовых скульптур красноармейцев и шахтеров. Вбегали в вагон. Ждали, когда с шумом захлопнутся пневматические двери, ощущали толчок, радостно отдаваясь стремительному ускорению набирающего ход поезда.
Он написал тогда об этом большое стихотворение, которое с присущей ему прямотой назвал — «Московский рабочий класс принимает великий Метрополитен 27 апреля 1935 года».
Там были полные молодого задора строки:
…Восемьдесят тысяч рабочих Строили это метро, многие после рабочего дня, Ночи напролет… Москвичи видели, как юноши и девушки, Смеясь, вылезали из штолен, гордо являя миру Покрытые глиной, пропитанные потом Рабочие куртки. Все трудности — Подземные реки, давление высоких домов. Плывуны, — все это они победили. Они не жалели сил… …И это чудесное сооружение Увидело то, чего не видал вовеки Ни один из его предшественников во всех городах мира: Владельцев,Он не был большим любителем экскурсий, а пожить в СССР подольше, как бы того хотелось, все не хватало времени. Надо было возвращаться назад. Призывал четкий рабочий распорядок, рутина принятых на себя обязательств, которая все заставляет откладывать на потом и не дает осуществиться многим лучшим намерениям…
Да, не так часто удавалось ему бывать в этой стране, как бы того хотелось. Но для всей его жизни, для исходных толчков чувства и мысли за письменным столом, для ощущения главных опор бытия и преемственности бегущих дней ему необходимо было знать, что эта страна существует.
Это почти так же, как с матерью. Бродя по свету, в дальних краях, мы не всегда вспоминаем о ней, голова занята собственной суетой. Мы не часто проведываем ее, редко пишем. Не всегда даем себе труд задуматься, как она сейчас, что с нею, может быть, постарела, захворала, страдает от одиночества. Все это нам невдомек. Но попробуй случиться что-нибудь непоправимое — ого, как заболит сердце. Как изменятся сразу все жизненные измерения и чувства. Мать в нас самих, в каждой клеточке существа. Каждый — только частица своей матери.
Нет, никогда он не относил себя к безмысленным чадам, которые целиком вверяются родительской воле. Да и зрелый ум не дает ослеплять себя идеализациям, подмечая в знакомых чертах далеко не только одни возвышенные побуждения и помыслы. Все это так. Но от этого не теряется главное чувство — глубокой духовной связи с этой страной. Восхищения перед ее нечеловеческим упорством, фанатической верой, перед заветным желанием разом выпрыгнуть из вековой отсталости. Сделать одинаково счастливыми и равными уже сегодня или завтра почти двести миллионов разноплеменных и разноязыких людей.
Великий эксперимент России, начатый в 1917 году, «дал миру надежду» (так писал он в другом стихотворении, «Великий Октябрь»), породил во всех странах неисчислимых приверженцев. И одним из таких духовных сыновей Октября был и остается он, Бертольт Брехт.
Вот почему ему всегда было важно в любых формах и видах, любыми средствами поддерживать связи с этой страной…
К этим или подобным раздумьям Брехта, где преобладали тона то счастливо миновавшей опасности, то скрытой тревоги, в первые дни пребывания в Москве неизбежно должны были примешиваться свежие воспоминания о только что пережитых тяготах. Не будь их, подобный вечер настал бы значительно раньше.
Но даже трудно сказать, что отняло больше сил на пути сюда — преграды, создаваемые в недрах изобретательных дипломатических канцелярий, или собственная неуступчивость и вызванные ею нравственные испытания. Напряжения из-за незримой, изо дня в день, верности самому себе, обыденной стойкости в принципах труда и человеческих отношений, вопреки мятежу обстоятельств, несмотря ни на что. Во всяком случае последнее стоило не меньше!
В дневнике Брехт так описывает драматическую ситуацию, сложившуюся в Хельсинки с зимы 1940/41 года: