Остров дьявола
Шрифт:
– Ну, уж нет, доктор, моя причастность весьма и весьма сомнительна. Я даже представления не имею о том чудовищном кошмаре, который вы изобретаете вместе со своим коллегой Куном, - решил бросить пробный камешек Веземан.
– Послушай, Макс, я прошу не произносить моего имени рядом с именем Куна. Мы не коллеги. Мы скорее враги.
– Извините, доктор. Но ведь вы вместе работаете на одного хозяина - американцев.
– К сожалению - да, трагический парадокс. Мы с вами. Макс, только не с Куном, вынуждены работать на своих врагов. Американцы были нашими врагами в прошлую войну, такими они и остаются по сей день, как это ни прискорбно. Нас, немцев, они ненавидят, а терпят
Дикс смотрел на Веземана мрачно и в то же время в его взгляде, в усталых глазах Макс видел тайный призыв, приглашение к диалогу. По всему чувствовалось, что его одолевают какие-то сомнения, неуверенность, душевный разлад. В искренности высказываний своего собеседника теперь Макс не сомневался и понимал, что ему нужно поддержать разговор и, может, даже заострить, попытаться поставить точку над "Ь. Он заговорил тоном сочувствия и понимания:
– Беспросветную картину вы нарисовали, доктор Дикс.
– А ты видишь просвет? Укажи, где он?
– возбужденно отозвался Дикс.
– К сожалению, вы правы. Но возникает законный вопрос: стоит ли помогать своим врагам изобретать оружие, при помощи которого они пройдут по нашим трупам?
Дикс не сразу ответил. Он прищурился в пространство, синие толстые губы его дрогнули в подобии улыбки, рассеянной и усталой. Заговорил глухо, не глядя на Веземана:
– И вот еще один парадокс, ирония судьбы. В минувшую войну мы заставляли русских пленных работать на наших военных предприятиях, то есть делать оружие, которым наши солдаты убивали их братьев. Теперь мы поменялись местами.
– Русские работали на наших заводах под угрозой смерти, у них не было выбора, - осторожно напомнил Веземан.
– Мы знаем случаи саботажа, они были не единичны. Вы же, очевидно, слышали, что на фронте не взрывались сработанные невольниками снаряды и бомбы и, напротив, взрывались отремонтированные ими же наши паровозы.
Дикс поднял усталый взгляд на Макса и в упор спросил как-то мягко, пожалуй, деликатно:
– Это ответ на мой вопрос?
– И так как Веземан медлил, он уточнил: - Нам что, тоже становиться на тот же путь?
Это уже напрямую, в лоб, и Веземан понимал, что нельзя ему промахнуться.
– Если исходить из вами сказанного, доктор Дикс, что мы поменялись местами, то другого не дано. По крайней мере, совесть наша будет чиста, - ответил Макс и, щелкнув вновь открытой банкой пива, предложил: - Вам налить?
– Спасибо, Макс, я виски.
– Он сделал из рюмки маленький глоток и потом заговорил глухим полушепотом, как бы с самим собой: - Совесть, говоришь. Совесть. А собственно, что это такое? Какова она на вкус, какого цвета? Вот виски - я знаю, что оно такое, и какое ощущение вызывает во мне. А совесть… это что-то… - он постучал ногтями по столу, с грустью причмокнул языком, промычал задумчиво: - Мм-да. Совесть… В нашем с вами положении она бесполезна.
Веземан обратил внимание, как мелкая незаметная дрожь пробежала по угрюмому лицу Дикса, словно от чего-то неприятного, чего он избегал.
– Дело не в том, полезна или бесполезна она, мы говорим не о кофе и не о помидорах, - возразил Веземан.
– Совесть дана человеку природой вроде оселка, по которому он сверяет свои
Дикс поморщился, прикрыв глаза, и приподнятой ладонью руки остановил Веземана:
– Постой, не надо всех в одну кучу. Остановись на Шиллере. Последние два не были немцами и не представляли нашей культуры. Они чужие, и в их творчестве начисто отсутствовали национальные особенности немца, его дух и характер.
Веземан понимал, что задел больную струну Дикса, задел преднамеренно, с целью убедить своего собеседника, что он, Макс, его единомышленник и такой же чистокровный нацист. Поэтому он не стал возражать напрямую, но вместе с тем счел уместным заметить:
– Я говорю о том огромном вкладе, который внесли в мировую культуру мы, немцы, лучшие представители нашего народа. А между тем сегодня в мире о нас бытует мнение, как о варварах, душегубах, убийцах.
– Мнение это создала еврейская пропаганда. Люди начитались их книг, насмотрелись фильмов и прочей телеерунды. Жестокость, которой подвергает в наши дни Израиль арабов, в десять раз бесчеловечней. Израильтяне возвели садизм и жестокость в норму своего бытия и довели его до чудовищной изощренности, до которой мальчики Гиммлера и Кальтенбруннера не могли додуматься… Но об этом человечество молчит. Почему же не возвышает свой голос протеста? Ты отлично знаешь, почему. А разве американская военщина менее жестока? Читай внимательно газеты, иногда в них, вопреки цензуре, просачиваются жуткие примеры жестокости, варварства, кошмара, который творят янки во Вьетнаме. Недавно я прочитал в венской газете выдержки из инструкции израильского командования своим солдатам на оккупированных землях. Там без всякой дипломатии генералы поучают солдата: "Если арабы вздумают защищаться, ломайте им кости: сначала отцу, потом детям. Арабы не люди, они скот, и поэтому обращаться с ними надо как с животными". Ты не согласен со мной, Макс?
Дикс вопрошающе уставился на Веземана, потому что заданный им вопрос для него самого был спорным, противоречивым, одним из тех, которые в последнее время погружали его иногда в пучину сомнений. И начатый Веземаном разговор о совести еще больше взбудоражил его грешную душу и преступный сатанинский разум. Собственно, Макс и рассчитывал на это, надеясь пробудить в нем остатки совести или жалкое подобие ее. Он сидел в глубокой отрешенности, словно не расслышал или не понял вопроса, в котором уловил какой-то особый интерес Дикса. И это его задумчивое молчание Дикс расценил, как замешательство и нетвердость в отношении того, на что он довольно прозрачно намекал. Наконец, Макс, точно стряхнув с себя груз сомнений, сказал:
– Я предпочитаю откровенность с близкими друзьями и уж конечно с самим собой.
– Он посмотрел на Дикса долгим взглядом и продолжал, не отрывая от Дикса честных глаз: - Я, как солдат, знаю, что войны без жестокостей не бывает. Но как непосредственный участник минувшей войны, я знаю и очень сожалею, что мы, немцы, допускали ненужные, ничем не оправданные бессмысленные жестокости. Вы не согласны со мной, доктор Дикс?
Сама форма вопроса, заданного последними словами Макса, содержала в себе легкую иронию и одновременно безобидную колкость. Дикс не принял вызова. Он не испытывал желания обострять беседу, которая ему пришлась по душе, и по своему обыкновению возвращаться к внезапно прерванной теме, он вдруг сказал: