Остров дьявола
Шрифт:
– Как справедливо поступило подлинно народное правительство Кубы: Фидель не засел в президентском дворце, он отдал его под Музей революции. Это символично! А в Капитолии - Академия наук. Пресса много писала о культе личности Кастро. Я прибыл на Кубу и убедился, что это ложь. Никакого культа я не нашел. Фидель - настоящий вождь, народный трибун. Народ верит ему, искренне уважает и любит его. Именно таким, как Фидель, я представляю себе революционера - вождя, который получив всю полноту власти, сумел подняться над личным во имя общенародного, во имя идеи. Зачем ему дворцы, бриллиантовые перстни и прочая мишура побрякушек? На нем скромный мундир солдата-воина. Скромность - это великое достоинство, к сожалению, редкое даже среди незаурядных людей.
– Радость, душевный подъем, даже сладкий восторг, звучавшие в каждом его слове, передавались и Слугареву, и он с упоением слушал своего друга военной поры, и радость Эдмона отражалась и на лице Ивана Николаевича.
У каменного парапета Малекома они остановились. Энрико, сославшись на какие-то дела, оставил их на набережной и как-то незаметно удалился в сторону порта и, словно тень, растаял в людском потоке.
– Здесь я живу. Давай сначала заглянем ко мне, не проходить же мимо.
– Он тепло заулыбался, и какая обезоруживающая изящная простота была в его дружеском взгляде и позе.
– А потом, я очень хочу пить. Мы сейчас с тобой закажем прекрасного кубинского пива "Белый медведь".
– О, да, кубинцы делают отменное пиво, но мы будем пить его у меня, вместе с Алисией.
– Нет, Эдмон, - с наигранной усталостью, голосом человека, изнывающего от жары и жажды, возразил Слугарев.
– Я не в состоянии сейчас дойти до "Абаны Либре". Передохнем в "Национале". У меня номер прохладный, окно выходит на залив. И тишина.
– Слугарев говорил мягко, медленно, голос его звучал устало и умоляюще, и лицо казалось утомленным, измученным. И Эдмон поверил, согласился, однако при условии, что после "Националя" они сразу же пойдут в "Абану Либре".
– Я понимаю тебя: как всякий европеец, ты тяжело переносишь тропическую духоту, - сочувственно решил Дюкан.
– Добавь к этому - русский европеец, континентальный.
В тихом номере гостиницы они сидели в мягких низких креслах у круглого столика, на котором возвышалось металлическое ведерко, заполненное бутылками с пивом и льдом и вели теперь уже неторопливую беседу. Впрочем говорил в основном Дюкан. Не очень последовательно, часто забегая вперед и возвращаясь к внезапно оборванной мысли, он рассказывал нелегкую, полную драматизма жизнь журналиста-международника, убежденного поборника правды и справедливости в пронизанном ложью и цинизмом, преступном разбойничьем мире. Свой рассказ он в сущности начал с конца, с того, что привело его на Кубу. Мотаясь по странам Латинской Америки в поисках издателей, согласившихся бы издать его "Черную книгу", Эдмон Дюкан в Сан-Сальвадоре в одном из пивных баров случайно встретил Курта Шлегеля - того самого оберфюрера, с которым партизаны отряда Яна Русского сражались на польской земле и которого затем уже после войны Эдмон Дюкан встретил в Мюнхене.
– Представь себе, Янек, мы с Алисией зашли в пивной бар, сели за столик и вдруг Алисия говорит мне: "Обрати внимание на пожилого тучного сеньора, что сидит за столиком у окна: он внимательно наблюдает за нами". Это было за моей спиной. Я повернулся в сторону, указанную Алисией и увидел человека, который с откровенным вниманием смотрел на нас. Взгляды наши скрестились. Что-то очень знакомое бросилось мне в глаза. Уже с первой секунды я понял, что где-то встречал этого человека и возможно даже знаком с ним. Я отвернулся и поспешно напряг память. Толстяк продолжал смотреть в нашу сторону. Его бесцеремонная навязчивость становилась неприличной. "Кто это? Ты его знаешь?" - спросила Алисия с любопытством. "Не могу вспомнить… Но что-то чертовски знакомое", - ответил я, не поворачиваясь больше в сторону, где сидел этот странный сеньор. "Он идет сюда, - с нескрываемым беспокойством сказала Алисия. Надо заметить, что все эти годы мы жили в атмосфере постоянной тревоги и не то чтобы страха, а какого-то нервного напряжения. На это были и есть свои причины. О них я тебе расскажу. Так вот, толстяк подошел к нашему столику, поздоровался с деланной улыбкой и, обращаясь ко мне, сказал по-немецки: "Вы не узнаете меня, господин журналист? А я вас сразу узнал. Помните пятидесятый год, Мюнхен? После нашей встречи в Мюнхене вы репортаж напечатали. Меня там назвали. Впрочем, я не читал, хотя мне ваше писание доставило некоторые неприятности. Зол я был на вас, очень даже. Из-за вашей писанины мне пришлось покинуть Германию. Сначала жил в Парагвае, а потом обосновался здесь. И не жалею, все что ни делается, все к лучшему. Здесь меня никто не беспокоит". Он подсел к нашем столику запросто, без приглашения, словно мы с ним были старыми друзьями. Это был оберфюрер Шлегель, да, Янек, тот самый Курт Шлегель. Мне было интересно. Как раз перед этим мы с Алисией были в Парагвае, где есть целая община бежавших от возмездия нацистов. Там они живут преспокойно под крылышком своего земляка, президента-диктатора Стресснера. Было любопытно, почему же Шлегель уехал из Парагвая, где нацисты чувствуют себя в полной безопасности? На мой прямой вопрос он ответил взглядом, полным подозрения и недоверия и уклонился от ответа. Но, между прочим, сказал, что в Сальвадоре живет его старый приятель доктор Хассель. При этом слово "приятель" было произнесено так, что понимать его можно было наоборот, в лучшем случае "бывший приятель". Я так и подумал: между этими двумя убийцами пробежала черная кошка, чего-то не поделили. Шлегель преднамеренно сообщил мне новое имя Хасселя - Отто Дикс. При этом прибавил, что Хассель, то есть Дикс, сейчас служит у американцев по своей прежней специальности. Я попросил его уточнить профессию. На это он заговорщически сощурил глаза и скорчил многозначительную
Дюкан умолк, взял бокал с пивом, но пить не стал, лишь коснулся влажными губами ароматной пены и поставил бокал на место. Он волновался. Слишком много столпилось мыслей, которые он хотел высказать своему другу, слова не успевали за ними. Не глядя на Слугарева, он заговорил приглушенным голосом:
– Если Шлегель прав, то ты понимаешь, Янек, что все это значит? Нацистский изувер через двадцать лет после краха нацизма как ни в чем не бывало продолжает черное дело. Только уже с новыми хозяевами.
– Тебя это удивляет? Ты разве не знал, что американская военщина использовала гитлеровских ученых-палачей для разработки нового оружия? Ты не слышал об охоте янки за яйцеголовыми?
Дюкан не ответил, он будто не слышал Слугарева - печальная тоска наполняла его глаза, отчего взгляд казался отсутствующим, ушедшим внутрь. Слугарев обратил внимание на болезненное выражение его лица, говорившее, что на душе у него что-то мучительно и неладно. "Да, время понаставило автографов на рыхловатом, с болезненной желтизной лице Дюкана, - думал Слугарев сокрушенно, - расписало разными почерками-морщинами. Как он изменился, по крайней мере, внешне. Ни за что бы не узнал своего бывшего адъютанта, встреть его случайно на улице". И словно почувствовав пытливый взгляд Слугарева, Дюкан вздрогнул, встрепенулся, в один миг сбросил с себя груз тяжелых дум, тонкий луч смущения сверкнул в его глазах, и он произнес негромко, с непреклонной решимостью:
– Мне надо повстречаться с Хасселем-Диксом. Я должен, понимаешь, Янек, обязан. Мы с Алисией решили сделать фильм о врагах человечества, о вампирах двадцатого века, о тех, кто готовят всемирную катастрофу. Этому трудному, но благородному делу я посвятил всю свою жизнь. Оно стало моей судьбой, моей Голгофой. Я написал книгу, назвав ее "Черной книгой". Десять лет на это ушло. Ты что-нибудь слышал о ней?
– Нет. Я лишь читал твой "Польский дневник". Расскажи о "Черной книге", - мягко и дружески попросил Слугарев.
– Нет, мой капитан, рассказать невозможно. Все равно, что заново пережить. А пережить заново - сил у меня не хватит. Значит, единственное - прочесть. А как прочесть? Ни на русском, ни на польском не издавалась. Впрочем, как и на немецком, английском и моем родном французском. Зато охотно переводятся на разные языки такие бездарности, как Джером Сэлинджер, Сол Белоу, Джон Андейк, или как ярые сионисты Норман Мейлер, Бернард Меломуд.
– На русский, кажется, что-то переводилось этих авторов, - не очень уверенно заметил Слугарев.
– А почему бы и нет, - стремительно подхватил Дюкан.
– Кто издатели, кто переводчики - вот вопрос. И одновременно ответ.
– И вдруг без всякого перехода: - Судьба помотала меня по белу свету, со многими довелось встречаться, разговаривать. Насмотрелся, наслушался. В Тель-Авиве я брал интервью у Голды Меир в бытность ее министром иностранных дел. Тогда я еще только собирал материал для "Черной книги". Это было на приеме во французском посольстве. Голда о чем-то раздраженно разговаривала с коренастым, длиннобородым священником, похожим на евангельского апостола. Как потом я узнал, это был ваш соотечественник архимандрит Августин. Ты, наверно, слышал: в Иерусалиме есть православный храм - собственность вашей страны. При нем миссия советских граждан. Возглавлял ее в то время архимандрит Августин, с которым я потом познакомился. Симпатичный человек с глазами, источающими доброту. Мирское имя его Константин Судоплатов. О нем я упоминаю в своей книге, как и о беседе с Голдой Меир. Так вот, Голда предлагала архимандриту Августину со всей его миссией отказаться от советского гражданства и за такое предательство обещала ему златые горы, архиерейский сан и божью благодать. Тихий блаженный старик отвечал ей мягко, ласково, но непреклонно: "На все воля Божья. Однако ж Господь осуждает тех, кто польстится на тридцать сребренников". Слова его ввергли властную даму во гнев, и она бросила в лицо архимандриту злые слова: "Оставьте, ваше преподобие, не стройте из себя святошу, капитан Судоплатов. Я же знаю - во время войны вы были начальником штаба полка".
– "Я сын Отечества и выполнял свой долг. И вам, конечно, тоже известно, что до войны я был школьным учителем". Предательство не состоялось, и это удручило тельавивского министра иностранных дел. Как раз в это время один мой парижский приятель представил меня мадам Меир. Она поинтересовалась, не родственник ли я Франсуа Дюкану, погибшему от рук нацистов. Я сказал, что я его сын. "О, ваш отец был блестящий публицист, - с похвалой отозвалась Голда, - я помню его огненные памфлеты, изобличающие нацизм. Надеюсь, вы достойный продолжатель своего отца?" - "Эдмон занимается тем же", - сказал мой приятель. А я сказал, что меня беспокоит тот факт, что многие нацистские преступники избежали наказания и теперь преспокойно проживают в США и Латинской Америке. "Немцы в неоплатном долгу перед нашим народом", - сказала Голда Меир. "Вы имеете в виду нацистов?" - уточнил я. "Нет, всех немцев, без исключения", - ответила она. "Не означает ли это, что все евреи должны отвечать за преступления сионистов?" - сказал я. Ох, ты бы посмотрел, как вспыхнула мадам Меир. Она охватила меня испепеляющим взглядом, готовая распять меня, раздавить. Процедила сквозь дрожащие губы: "Сионисты никогда не совершали никаких преступлений, никогда. Их преступления создает больное воображение психически неполноценных антисемитов". Она резко повернулась и удалилась от нас.