Осуждение Сократа
Шрифт:
Гидра еще шипела, надеялась, но ее вязкое пятнистое тело уже расчленялось крепкоплечими, радостно возбужденными людьми, и эти люди, образовав защитное кольцо, оторвали от скамьи оцепеневшего человека и повлекли его за собой, к выходу, у которого оробело теснились пританы филы Антиохиды, ждущие обеда на общественный счет.
И все же Сократ не спас шестерых Аргинусских стратегов. Уже на следующий день, при другом эпистате, в небо вонзились копьеносные руки пританов, среди которых не оказалось только одной руки — руки бывшего эпистата, а еще через день за городской стеной, недалеко от Пирейской дороги, весело возгорелись шесть погребальных
…Сократ, тяжело дыша, подплывал к берегу.
Белые чайки летали над пенными гребешками волн, по небу плыли белые облака, и галька на морской косе казалась в этот день ослепительно-белой. И на вечных крутобоких валунах лежали, соприкасаясь концами, три белых, похожих друг на друга плаща.
И синее небо сливалось с синим морем.
Лишь старая военная триера выглядела одинокой пришелицей из темной, все поглощающей реки Стикс…
Хватаясь за камни, старик выбрался на сушу. С его клочковатой бороды падали светлые капли. Он приложил к уху ладонь и попрыгал, освобождаясь от глухоты. Потом решил обсохнуть и голый, словно пастушеский бог Пан, опустился на прокаленную солнцем гальку. Обхватив сжатые колени, он глядел выцветшими, голубоватыми глазами на море, и ему казалось, что все это когда-то было с ним, до его рождения: вот так же он сидел на берегу, медленно тонула никому ненужная триера, и два человека, рассекая волны, плавали наперегонки.
Пестрая бабочка покружилась над ним и, соря желтой пыльцой, примостилась на плече старика. Он не заметил ее, а если бы и заметил, то, наверное, и эта бабочка показалась бы ему выпорхнувшей из каких-то невероятных глубин памяти…
— Чудесно! Я словно родился заново! — заговорил Платон, выбираясь из белопенной волны. Он постоял, дожидаясь Этеокла. — Посмотри-ка на него, Учитель! Этот юноша плавает, как финикиец.
Этеокл польщенно улыбался.
Они сели на гальку, рядом со стариком, и долго смотрели на необъятное море. А потом встали, оделись и, прежде чем отправиться в город, решили еще раз утолить жажду.
И каждый из них опустился на колени перед вечным источником…
Узкой каменистой тропой они стали пробираться наверх, откуда был виден в радужном мареве большой и прекрасный город. Они шли, болтая о разных пустяках, и только всеведущие Мойры знали, какие нелегкие испытания дожидаются этих беззаботных с виду людей.
Вот и наступил черный день афинян, день дани критскому царю Миносу за убитого сына — Андрогея. Семь юношей и семь юниц, выбранных по жребию, должны были стать жертвой ужасного чудовища Минотавра, живущего в подземном дворце царя — Лабиринте.
С замиранием сердца Этеокл смотрел, как рука его отца опустилась в урну. От черного камешка потемнело в глазах. Но тут же, когда стало ясно, что печального жребия уже не миновать, юноша несколько успокоился и подумал, что, может быть, час его подвига настал.
Архонт Тиресий встретил выбор судьбы мужественно. Кусая губы, он подошел к своему сыну, снял с его головы фиалковый венок, поцеловал и снова надел — он благословлял Этеокла на подвиг.
— Я принес жертву меченосному Аресу! —
Их провожали все Афины. От траурных одежд потемнела Пирейская дорога, ведущая к морю. Клокочущие рыдания накатывались на несчастных избранников со всех сторон. Мать Этеокла, бедную Эригону, унесли домой женщины-рабыни. Кормилица, старая Амикла, тоже плакала навзрыд и протягивала юноше бронзовую ладанку…
Этеокл шел, глядя себе под ноги: смотреть на плачущие лица было невыносимо. Песок сжимался под кожаными сандалиями и казался влажноватым от слез. Впереди бесконечной процессии шел архонт-басилевс, государственный жрец. Он шел очень медленно, словно стараясь продлить роковое расставанье, и черные складки его плаща печально стекали на горячую землю. Вот и Пирей, знаменитый порт. На изумрудных волнах покачивался большой красногрудый корабль «Саламиния». Голоса плачущих усилились. Этеокл, освоившись в толпе, стал разглядывать тех, кого избрал неумолимый жребий в храме Тесея. Эвридика, бледная, как срезанная лилия, бросилась ему в глаза.
«Великие боги, есть ли у вас жалость?! — едва не воскликнул Этеокл.
Эвридику он запомнил с прошлогоднего праздника Великих Дионисий, мудрого весеннего праздника, когда в Афинах закрывались все государственные учреждения, и место тяжб и переменчивых речей занимали шумные карнавалы; в эти солнцеобильные дни даже нанесение пощечины врагу каралось смертной казнью, а оскорбление поэта приравнивалось к оскорблению самого бога Диониса. Тогда Этеокл, переодевшись женщиной, изображал подгулявшую вакханку, а Эвридика в числе самых красивых девушек несла на голове позолоченную корзину с первыми плодами.
Теперь же темные листья непорочного лавра украшали ее скорбно распущенные волосы…
Эвридика была всего в нескольких шагах от Этеокла, но подойти к ней было непросто: какие-то угрюмые люди медленно оттесняли юношу, становились у него на пути, словно семикожный щит Аякса. Лишь у портовой гостиницы он все-таки пробился к прекрасной Эвридике. Она шла, как и он вначале, низко опустив голову.
— Эвридика!
Она ничего не слышала. Тогда он, одолев робость, взял ее безжизненную руку, стал греть. И она, словно оттаяв, удивленно и растерянно поглядела на него.
— Крепись, Эвридика! — сказал он. — Я убью чудовище. Клянусь твоими прекрасными волосами!
— Ты принес жертву богам? — тихо спросила Эвридика.
— Да. Моим покровителем будет меченосный Арес-Эниалий! — с гордостью ответил юноша и почувствовал, как восторженный холодок щекотнул ему шею.
— А я принесла бескровную жертву Афродите! — печально сказала божественная «носительница корзины» и неторопливо высвободила руку.
У сходен началось целое столпотворенье. Несколько сот солдат напрасно пытались оградить юношей и девушек от живой волны. Люди, охваченные горем, прорывались, целовали руки обреченным, бросали к ногам жертв пряди срезанных волос.
Тиресий схватил сына за плечи:
— Возьми кинжал!
Этеокл, не глядя, спрятал оружие за пазуху.
А на срединной мачте уже подымался черный, закрывающий полнеба парус…
— Гей, за весла! — громко крикнул глуховатый кормчий и запрокинул над бортом золотой кубок с вином.
И лилось кровавоструйное хиосское, пенилось нелепым пурпуром на чистой воде. Жалобно завыли флейты, медной дрожью прошлись по сердцам кимвалы, и глухо заскрипели шестьдесят тяжких весел, туго притянутых сыромятными ремнями к уключинам.