Осужденные души
Шрифт:
– Брат… отец Рикардо… виноват… виноват, грешная овца… прости меня, спаси меня, брат…
«Я сойду с ума», – подумала Фани. Вне себя от гнева на слабость Оливареса она схватила несчастного за ворот и стала изо всех сил поднимать его, пытаясь поставить на ноги.
– Встаньте, черт возьми!.. Встаньте!.. О чем вы его просите? Вы и правда овца…
Но Оливарес грубо оттолкнул ее, а потом обхватил обеими руками ноги своего начальника и стал целовать его башмаки, не переставая всхлипывать. То был противный и жалкий плач существа без воли, которое хотело спасти свое спокойствие и свою библиотеку, которое потеряло всякое достоинство и гордость. Не унижал ли этот плач
У нее пропало всякое сочувствие к Оливаресу, и она засмеялась тихо, злобно, мстительно, но вдруг осеклась, потому что демонические глаза Эредиа устремились на нее. «Этот идиот хочет загипнотизировать и меня, – подумала она невольно, – но святой папаша ему не поможет». Она выдержала его взгляд и спросила с усмешкой:
– Почему бы вам не испробовать argumentum bacculinum? [54] Может быть, он еще исправится.
– Выйдите, сеньора!.. – мрачно приказал Эредиа.
54
Аргумент палки (лат.).
– Я не выйду, – заявила Фани дерзко. – Я хочу полюбоваться этим неповторимым зрелищем… Итак, что вы собираетесь с ним делать? Я думаю, двадцать розог могли бы вернуть его к святой вере.
Эредиа снова перевел взгляд на Оливареса, который продолжал корчиться у него в ногах. Фани заметила, что теперь в его глазах был не столько гнев, сколько разочарование и какая-то бесконечная глухая тоска. Может быть, он переживал одно из самых тяжких потрясений в своей жизни, может быть, падение Оливареса было для него таким же мучительным, каким был бы провал роялистского бунта в Пенья-Ронде. Если сердце и разум зрелого Оливареса изменили ордену, то чего можно ожидать от молодых воинов Христа? И как раз в тот миг, когда Фани показалось, что по его лицу скользнула тень сомнения и слабости, он отступил на шаг назад и, выбросив руку в пространство, выкрикнул дико:
– Вон из лагеря, Оливарес!.. Вон из ордена, подлец!.. Вон из церкви, несчастный!.. Ты слаб, и подл, и труслив, ибо в тебе нет бога!..
– Не кричите так! – холодно сказала Фани. – Вы перепугаете больных.
Оливарес, точно его хлестнули плетью, быстро поднялся и со странным спокойствием отряхнул землю, налипшую на полах его рясы.
– Отец… брат… – убитым голосом опять заговорил он, обращаясь к Эредиа.
– Вон! – бешено крикнул фанатик.
И дон Херонимо Оливарес, ученый комментатор Суареса и Фомы Аквинского, бывший иезуит, бывший солдат Христова воинства, бывший профессор схоластики Гранадского университета, вышел из палатки, оставив за собой тоскливую пустоту. Несколько секунд спустя вышел и Эредиа. Бесшумно, как призрак, Фани последовала за ним. Необъятная тишина висела над умирающим лагерем и степью. Даже стоны больных смолкли. Но трупы продолжали гнить, и воздух теплой летней ночи был пропитан зловонием мира, который разлагался и погибал.
Эредиа вошел к себе в палатку. Там, над его кроватью, в мерцающем свете лампады блестело серебряное распятие. Фани увидела, как монах преклонил колени перед распятием и губы его зашептали бесконечную молитву.
III
«Пора лечь, – думала Фани, возвращаясь к своей палатке, – Надо заснуть… Приму двойную дозу снотворного». Но тут же ей пришло в голову, что сначала нужно посмотреть, что с Мюрье. Наверное, Эредиа ушел из его палатки и никого с ним не
– Сеньора!.. – послышался шепот в темноте.
От соседней палатки, в которой спал Робинзон, отделилась высокая фигура брата Доминго. Монах придерживал рукой велосипед, на багажнике которого был укреплен узелок. Он осторожно положил велосипед на землю и подошел к Фани.
– Вы тоже не спите? – спросила она с досадой. – Ведь вас наказали!.. Кажется, мы все бродим по лагерю, как сомнамбулы!
– Нет!.. – сказал он загадочно. – Теперь мы не сомнамбулы. Теперь мы все очень хорошо сознаем, что делаем.
– Разве мы что-нибудь делаем?… Куда вы идете?
– Я не иду, я ухожу.
– Что вы здесь делали?
– Стоял за стеной столовой.
Она посмотрела на него строго.
– Вместе с Эредиа?
– Нет! Эредиа был с другой стороны. Я подслушивал ради собственного удовольствия.
– Как видно, вы соблюдаете только дурные традиции ордена.
– В последний раз!.. – весело оправдался он. – Но спектакль был великолепный… Я восхищен вашей начитанностью! Вам необходимо только поглубже познакомиться с классиками марксизма.
– Вы слишком спешите агитировать!
– Тысяча извинений! Я уважаю честных гегельянцев. Но какая коллекция гамлетов получилась из нас! Каждый открывает какую-нибудь трагическую истину и не знает, как поступить… Только Эредиа всегда все ясно!
Фани нервно рассмеялась.
– Тише!..
– Что же вы решили делать?
– Я иду драться за республику.
– Вы этим поможете Испании?
Лицо Доминго стало серьезным.
– Да, сеньора! – сказал он твердо.
– Значит… и вы изменяете Эредиа!.. – произнесла она невольно, и в это мгновение в ней шевельнулось глупое сочувствие к Эредиа.
– Другие сохранят ему верность! – саркастически заметил Доминго.
– Кто?
– Вы, разумеется.
– Но я его ненавижу!..
– Воображение влюбленной женщины.
– Вы говорите глупости… Останьтесь ради больных!
– Больные умрут с голоду, несмотря на те деньги, которые вы обещали… Лучше действовать для спасения здоровых!
– Послушайте, брат…
– Не называйте меня братом.
– Тогда слушай, идиот!.. Пока ты в этой рясе доберешься до фронта, партизанские отряды коммунистов отправят тебя на тот свет прежде, чем ты объяснишь им, что стал марксистом.
– Поэтому я и пришел к вам… Прикажите Робинзону дать мне что-нибудь из его одежды.
– Хорошо!.. Сейчас, – сказала она, испытывая странное сожаление от того, что Доминго уезжает.
И пошла будить Робинзона.
Когда монах в смутном предутреннем свете вскочил на велосипед и навсегда покинул лагерь, Фани долго смотрела ему вслед, пока его фигура не превратилась в точку и не пропала, слившись с бледно-серой лептой шоссе. Может, ей хотелось задержать его ради Эредиа? Глупости!.. Эредиа больше для нее не существует!