От мира сего
Шрифт:
— Вы тоже, если хотите, пойдемте с нами…
Не буду описывать шквал зависти, который обрушился на меня и на Сережу, пока мы не очутились за порогом школы.
Вскоре мы вышли на Арбат. Луговской в середине, мы с Сережей по бокам. Стремительно, как бы стараясь непременно догнать друг друга, мчались по небу облака, дул несильный ветер, молодая весна постепенно набирала силу Луговской поглядел на меня сверху вниз:
— Скажите, вы пишете стихи?
Я смутилась. Как, каким образом он проник в тайну, которую я так тщательно оберегала решительно от всех?
Но
— Да, пишу.
— Прочтите, — приказал Луговской.
— Не знаю, чего бы прочитать, — сказала я тихо.
— Что хотите, — предложил он. — Что самой больше всего нравится.
Умерла, умерла душа,
Царствие ей небесное.
А тиха была, неслышна,
Словно знамение крестное.
Я быстро протараторила эти строчки и замолчала. Внезапно поймала себя на том, что позабыла, как будет дальше, и потом испугалась, вдруг Сережа начнет смеяться надо мной: что за упадочнические, несовременные стихи! И еще я боялась, что Луговскому эти стихи могут не понравиться.
Мое опасение оказалось не напрасным.
Сережа спросил тонким, ехидным голоском:
— А дальше что? Чего это ты остановилась?
— Забыла, — призналась я. — Сейчас вспомню…
— Не надо, — сказал Луговской и положил большую широкую руку на мое плечо. — Если можно, девочка, не надо…
— А что, — осмелилась я. — Очень плохо?
— Не так чтобы очень, просто это вторичные, подражательные, одним словом, не ваши стихи!
— Мои, — слабо запротестовала я.
— Ваши, — согласился Луговской. — Но и не ваши, где-то что-то услышала, подобрала по слуху, словно мотивчик, и давай шпарить… Что, неправду говорю?
Брови его дрогнули, приподнялись, открыв узкие, темно-серые, смеющиеся глаза. И я не могла не ответить:
— Да, правду…
Умник Сережа хотел еще что-то добавить, наверное, изрядно порезвиться над моим позором, но в эту минуту Луговской произнес:
— Тише, ребята…
Лицо его внезапно преобразилось, стало нежным, открытым, он протянул руку, проговорил своим густым, выразительным басом:
— Здравствуйте, дорогая Мария Аристарховна, рад вас видеть!
Мы обернулись и тоже увидели ее. Тоненькая, щупленькая старушка, на голове черная шляпка с небольшими полями, на шляпке крохотная, едва заметная вуалетка. На руках нитяные черные перчатки.
— Цирлих-манирлих, верх элегантности, — пробормотал Сережа.
Мария Аристарховна протянула ладонь в перчатке Луговскому, и он почтительно поцеловал ее.
Я хорошо разглядела Марию Аристарховну. Узкое, с кулачок лицо, живые, быстрые, совершенно молодые глаза, на увядших щеках, на лбу, на висках морщины — и неожиданно розовый детски полуоткрытый рот.
— Я тоже рада видеть вас, Владимир Александрович, — сказала она. Голос у нее был низкий, значительный, мне подумалось: наверное, она хорошо поет.
— Как здоровье? — спросил он.
—
— Не смею спорить, — учтиво пробасил Луговской. — В таком случае имею честь пригласить вас на мой вечер в Политехническом ровно через неделю.
— С превеликим удовольствием и сердечной благодарностью, — ответила Мария Аристарховна.
— Я пришлю завтра же билет, — сказал Луговской и снова поцеловал ей руку.
— Китайские церемонии, — насмешливо шепнул злыдень Сережа.
— Познакомьтесь, Мария Аристарховна, — сказал Луговской. — Это мои молодые друзья, любители поэзии Люся и Сережа.
Она протянула нам руку, пожатие ее было неожиданно крепким.
— Кто же ваш любимый поэт? — спросила.
— Ахматова, — ответила я. Уже в то время я знала многие стихи Анны Ахматовой, мой отец, который жил далеко от нас, некогда, будучи студентом, познакомился с Ахматовой на благотворительном вечере в Петербурге.
«Никогда не забуду, — рассказывал отец, — как она была величава и в то же время проста…»
По-моему, он был тайно влюблен в Ахматову, но, разумеется, никогда никому не признавался, зато дома у нас были почти все томики ее стихов, некоторые стихи я помнила наизусть.
— Ахматова? — переспросила Мария Аристарховна, должно быть немало удивившись: в ту пору любимыми поэтами обычно бывали Безыменский, Жаров, Уткин, но никак не Ахматова.
— А мой — Луговской, — откровенно льстиво заявил Сережа.
— Перестаньте, — недовольно заметил Луговской.
Мария Аристарховна улыбнулась нам, сказала:
— Пожалуй, пойду, мне пора.
Она скрылась за углом, мы пошли дальше. Луговской сказал:
— Ребята, знаете, с кем я вас только что познакомил? Кто был ее дед?
Он назвал имя, с давних пор гремевшее в России, составлявшее заслуженную славу отечества.
— Я ее зову арбатской дворянкой, — продолжал Луговской. — Знаете, еще сохранились такие вот древние и не очень древние старушки, большей частью какого-нибудь старинного, насчитывающего сотни лет рода, обычно они проживают в каком-либо, но непременно арбатском переулке или на самом Арбате, в древнем особнячке. Кругом у них старинные безделушки, которые помнятся им с самого детства…
— С детства, — ухмыльнулся Сережа. — Можно себе представить, какой там собран старый хлам!
Луговской не принял его насмешки.
— Мария Аристарховна, — произнес он сухо, внушительно, — одна из самых достойных женщин, которых я знаю!
Он рассказал нам о ней. Поистине судьба ее была трагична: незадолго до революции умер отец, а вскоре от сыпного тифа скончался муж. Она осталась одна с маленьким сыном. Мальчик рос очень слабеньким, хрупким, ему необходимо было усиленное питание, куриный бульон, сливки, сахар, мед, а в те годы всей этой благодати негде было достать. Она поступила работать в какое-то только что созданное учреждение, подшивала там бумаги, потом бежала домой, к сыну, таявшему со дня на день. Однажды, вернувшись домой, она уже не застала его в живых.