От мира сего
Шрифт:
— Что я слышал, — начал Ипполитов почти напевно. — У нас появилась носительница молока, самого ценного продукта вселенной?
Он подошел к Зорьке, легонько потрепал ее за ухо:
— Симпатичная животина…
Строгое лицо Веры Алексеевны осветила нещедрая улыбка.
— Уже к вечеру раненые у нас по стакану молока получат…
— Давай, — сказал Егор и подмигнул Ипполитову: — Придумай запевку про корову.
— Это запросто, — отозвался Ипполитов, подумал с минуту и пропел хрипловатым, однако верным, не лишенным приятности голосом:
Я желаю от души,
Чтоб была здорова!
Чтоб давала молока
Всем, кто ни попросит,
Чтоб доилася легко
И в весну, и в осень!
— Вот это да, — проговорила Вера Алексеевна. — Да ты просто Кольцов или, вернее, Никитин…
— Ну-ну, — Ипполитов, явно польщенный, улыбнулся. — Уж вы, Вера Алексеевна, скажете…
— Нет, правда здорово, — сказал Егор. — И как это у тебя так ловко получается?
— Как? — переспросил Ипполитов, сощурил один глаз, вытянул трубочкой губы: наверное, хотел сказать что-то смешное, да передумал неизвестно почему.
— Кто ее доить-то будет? — спросил Егор.
— Моя бабушка, — ответила я.
— Если надобно, я тоже могу доить, — заметил Егор. — У нас дома, когда мама болела, я, бывало, надену ее фартук, на голову ее платок, чтоб корова подумала, это не я вовсе, а мама, и подою за милую душу, все до капельки…
Вера Алексеевна пристально смотрела на него, как бы решая, говорить или не надо. Наконец решилась:
— У меня сын на фронте — твой ровесник.
— На каком фронте? — спросил Егор.
— На Калининском… — Она вздохнула: — Все время писал аккуратно, а вот уже больше месяца — ни строчки… — Брови ее сошлись вместе, наверное, она нарочно хмурилась, чтобы не заплакать.
— Писем нет — перед письмами, — сказал Ипполитов. — Вот увидите, не сегодня завтра получите письмо…
— Если бы, — снова вздохнула Вера Алексеевна, на миг строгое лицо ее вдруг показалось моложе, мягче.
Я смотрела попеременно то на нее, то на Егора и Ипполитова. Почему-то в эту минуту подумалось: когда-нибудь, может быть, спустя много, много лет, мне вспомнятся все они, вспомнятся их слова, взгляды, улыбки так ясно, так отчетливо, будто и не расставалась с ними вовсе…
— Ладно, — сказала Вера Алексеевна. — Насмотрелась на корову, теперь пойду по делам…
Она хотела еще что-то добавить, но не успела, дверь сарая широко распахнулась, в сарай влетела бабушка. Не вошла, а именно влетела.
— Вы здесь ничего не знаете, — задыхаясь, проговорила она быстро.
— А что случилось? — усмехнулся Ипполитов.
Ни слова не говоря, бабушка потянула его за рукав:
— Идем, скорее…
И первая побежала обратно к дому. Мы, все четверо, поспешили вслед за нею. И — разом
Это был декабрь сорок первого, памятный всем нам декабрь…
ВЕТЕРАНЫ
Один раз в году они встречаются железно, пятого декабря, вечером; обычно собираются у Лошакова, смуглолицего, сердитого на вид старика. Впрочем, только на вид: на самом деле Лошаков — человек добрый, всегда готовый услужить любому, кто бы он ни был.
Лошаков вот уже несколько лет вдовеет. Дети его разъехались по разным городам: сын в Ставрополе, дочь за Полярным кругом вместе с мужем, геологом. Живет Лошаков совершенно один в старинном доме, в двух просторных, почти без мебели комнатах.
Приходят к Лошакову вот уже несколько лет все одни и те же: Коскос, Сочинитель и Петро Великий. Все уже старые, всем под семьдесят, а Коскосу даже семьдесят один, все вместе ушли на фронт в одно и то же время, без малого сорок два года тому назад. В миру их зовут обычно: Коскоса — Константином Константиновичем, Сочинителя — Василием Прохоровичем, а Петро Великого — Ростиславом Петровичем. Сам Лошаков никакого прозвища не имеет, имя у него чудное — Варфоломей, отчество — Феоктистович, должно быть, потому его все зовут только лишь по фамилии.
Гости раздеваются в прихожей, входят в комнату, садятся за стол. На столе — без клеенки, без скатерти — стоят алюминиевые кружки, бутылка водки, черный хлеб, нарезанный толстыми ломтями. В жестяной банке — соль, рядом — очищенные, разрезанные надвое луковицы. Электричество не горит, вместо электрической лампочки — на столе орудийный патрон, в патроне свеча.
— Со свиданьицем, — начинает Сочинитель, старый балагур, смешливый, словно пятиклассница. — Стало быть, вздрогнем, ребята…
— Будет тебе, — сурово обрывает его Петро Великий, огромного роста, совершенно седой, но все еще красивый, темноглазый, зубы до сих пор целехонькие, один в один. — Или позабыл, что за день нынче?
— Никто не забыл, не думай, — примирительно говорит Коскос, маленький, узкоплечий, издали его свободно можно принять за подростка, но вблизи видно, как изрезали годы его костистое, слегка желтоватое лицо.
Лошаков молча наливает каждому в кружку немного водки, берет кусок хлеба, истово солит его, сверху кладет половинку луковицы. Глядя на Лошакова, все собравшиеся делают то же самое, берут по ломтю хлеба, посыпают солью, кладут сверху лук. И молча, не чокаясь, выпивают. Потом ставят кружки на стол, дном кверху. И свеча освещает старые, исклеванные жизнью, прожитыми годами, заботами и немногими радостями лица.