От рук художества своего
Шрифт:
Художество было магией, доводившей почти до потери рассудка. Какое счастье, бывало, испытывал Андрей, когда входил к себе в мастерскую, закрывал дверь, оставался один. Один! Никакими деньгами нельзя оплатить это счастье художника. Умен он или глуп, горяч или холоден, пишет ли по привычке бесстрастно или задыхается от восторга, добрый он человек или скряга — все достоинство художника в том, что он хочет сказать людям и как владеет ремеслом.
Андрей приходил к себе, брал в руки веник, прибирался, заметал, чтобы настроиться на работу. У чистого холста он оживал
Белый холст слепил и горел, как фонарь в ночи. И почему это так бывает, думал Матвеев, что человек идет один в ночной мгле, держа фонарь в руке? Человек одинок и только собранностью воли и силой света из фонаря, которым сам себе светит, преодолевает страх этого одиночества. Страх перед жизнью, перед тем неизведанным, что ждет его. А у другого вместо фонаря в руке кисть живописца. Она одна фонарит ему в темноте бытия. Он беседует сам с собой. И все чувства, и весь белый свет сжаты в нем одним усилием. Верно сказал кто-то из мучеников нашего цеха, что художество — посох странника, а не костыль калеки.
Для художника все собирается в одном касании. Обо всем забываешь и видишь только плоть холста. Тронешь кистью, мазнешь, отважишься-таки. И вера ярко возгорается в твоем фонаре. Получаешь высшую на земле власть. Самую чудную, самую добрую. Начинаешь говорить красками о самом себе. О том, что ты понял в жизни. Говоришь и выговариваешься весь, и становишься выше себя.
И эта власть художества, власть заново рожденного ужасно честна, предельно проста. Она единственная из всех властей, которая заключает в себе благо.
Андрей Матвеев привык жить открыто и незащищенно. Он владел ремеслом своим искусно, удивляя собратьев своих — и русских, и чужеземных. В работе у него бывали сомнения, но редко впадал он в малодушие. А уж в притворство — никогда!
Для двора такая жизнь, не знавшая притворства, стоила немного. Приносишь пользу — и ладно. А нет тебя — другие сыщутся. Вспомнил Андрей, как однажды кабинет-секретарь Макаров приказал ему срочно прибыть в Петергоф. Нужно было починить в деревянных покоях поврежденные картины.
Еле подавил он в себе мутную злобу, что снова отрывают от работы в мастерской. Войдя в один из кабинетов, отделанных на английский манер дубом, он засмотрелся на богато декорированный потолок, разглядывал лепку и роспись плафона, выполненную, как он знал, художником французской нации Филиппом Пильманом. В соседней комнате дверь была распахнута настежь. Там и приключилась с Андреем такая странность: войдя, увидел он — навстречу ему из темноты идет человек наинеприятнейший, с маленькими злыми глазами. Он был похож на него, но совсем-совсем другой. Андрей закрыл лицо руками, тот сделал то же самое, дернулся Андрей в сторону — и тот туда ж, поворотил Андрей в другую — и тот поворотил. Тогда Андрей резко рванулся вперед и больно ушибся. Зеркало, выписанное из Баварии и занимавшее всю стену, очередная прихоть императрицы Анны Иоанновны…
Потирая
Лицо в зеркале расплывалось, а Матвеев приходил к выводу: вот и все, можно ставить последний мазок и расписаться в нижнем правом углу прожитой картины. А все же, а все же, ваше державное величество, чаша жизни не совсем исчерпана, и может быть вполне, что жизнь только еще начинается. И то было робкое упованье, едва наметившаяся надежда, которая и есть первейшее благо для всякого живого человека. Тем паче для художника.
А художник всегда прав.
Вернувшись из Москвы, Матвеев в два сеанса написал портрет генерала Семена Салтыкова. Давно к нему приглядывался, нравился ему этот сановник, а чем — и сказать бы не смог. Просто казался славным человеком.
Дома у них принят был Матвеев ласково, душевно. Стены кабинета хозяина были украшены картинами, гравюрами, картами. Все свободное пространство занимали книги.
Для работы Матвееву отвели просторную камору. Приятно было видеть Андрею внимание к своему ремеслу.
В первый сеанс он сделал беглую пропись прямо на холсте, вечером без натуры написал костюм, а на другой день окончательно написал лицо. Вышло неплохо. Все собрались в гостиной смотреть.
— Вот оно, художество русское, — сказал генерал, удовлетворенно отдуваясь, — просто, ясно, четко. Благодарствую, Матвеев, благодарствую, а сейчас ужинать!
Салтыков был чадолюбив, но Андрей подметил, что более всего он внимателен к себе самому. Человек умный, любящий жить широко и весело, Семен Андреевич Салтыков, генерал-аншеф и бывший московский губернатор, сочетал в себе струи старинных дворянских родов. У подножия неохватного толщиной родословного древа Салтыковых стоял Михаил Прушапин — "муж честен из прусс".
Императрица Анна Иоанновна благоволила к Салтыковым и оказывала им всяческие одобрения.
Однажды на именины генерал-губернатор Салтыков получил от императрицы вместо традиционной золотой табакерки зараз тысячу рублев.
Само собой Салтыкову предрешен был от знатного рода, связей и заслуг поступательный ход жизни и богатства. Однако такого обильно-щедрого подарка от императрицы не ждал и он, а потому написал Семен Андреич Бирону в письме: "Истинно с такой радости и радуюсь, и плачу".
Салтыков всегда имел доступ к особе императрицы. Он управлял дворцовой канцелярией, приводил к присяге придворных чинов, был главным смотрителем дворцовых зданий и церквей, заведовал аудиенциями иноземцев, вершил правосудие, был верен, секретен, истинен.