Отчий дом
Шрифт:
— Лукьяныч! Скажи, что я захворал… Впрочем, нет, не надо! Мама будет беспокоиться…
— А ежели я, ваше сиятельство, истинную правду выложу, не лучше ль будет?
— Пожалуй… — раздумчиво согласился Петя.
Лукьяныч захлопнул оконце. Стало тихо. Снаружи донесся приглушенный вопль далекого паровоза.
Петя рассеянно перелистал книгу и обнаружил записку. То писал Данилка.
«Петюшка! Сколько яиц мне удалось достать для нашей коллекции! Тетеревиные, кукушкины и вальдшнепов. Я отдал за них одному из „чушек“ семьдесят пять старинных почтовых
Петя понимал, что Данилка утешал его, как мог, и от этого ему стало еще грустней. Из мысли не выходило удивительное двустишие:
А он, мятежный, просит бури, Как будто в бурях есть покой!..Отзвучал последний сигнал трубы. Последний раз дневальный крикнул во все горло: «Встать!», — и кадеты высыпали на улицу. Кругом, куда ни взглянешь, в нежном зеленом дыму стояли березы и клены. Молодые липки кудрявились кисточками и трезубцами едва распустившихся почек. Многие из них еще не успели набрать зеленого цвету и стояли в легком желтом пуху остреньких, еще свернутых в трубочки листочков. Эта едва народившаяся листва чем-то удивительно напоминала желтенький пух утят.
Робко пробивалась трава у обочин плаца, протоптанного тысячью кадетских ног. Все было облито ярким золотом солнца, таким ласковым и веселым после долгой зимы. Пахло молодыми листьями, свежими соками деревьев, теплым, как парное молоко, паром, шедшим от прогретой земли.
Петя с Данилкой закрыли глаза, с наслаждением подставив лицо солнцу. Хотелось ни о чем не думать, только чувствовать это непередаваемо ласковое, милое тепло, пахнущее матерью, недавно минувшим детством и — дивно! — таившее в себе предвосхищенье светлых дней.
Иногда на солнце набегало облако, и тень падала на лицо, словно бы напоминая, что в жизни есть и будет много сурового, холодного.
Но как ни прекрасен был этот весенний день, кадеты с нетерпением дожидались ночи, последней ночи в опостылевших стенах корпуса.
Все шушукались, что-то клеили, рисовали, прятали в тумбочках и под матрацами. У всех были загадочные и озорные лица.
И вот пришла желанная ночь. Все лежали, закрыв глаза, но никто, решительно никто не спал. Ждали урочного часа.
Уже давно перевалило за полночь. Где-то совсем близко пропели вторые петухи…
Когда стрелка часов, висевших над столом дневального, приблизилась к двум часам ночи, две тени быстро прошмыгнули по коридору и спустились вниз, к комнате дежурного офицера-воспитателя. Через несколько минут тени вернулись, неся в руках фуражку и офицерский сюртук.
— Теперь наш «Тромбон» не опасен, — шепнула дневальному одна из теней.
— Я непременно приду глядеть, как он замечется по дежурке! — сказала вторая тень.
Дневальный взглянул на часы и, быстро пройдя в соседнее помещение, где спали кадеты, подвернул фитили в лампах и крикнул что было силы:
— По-одъ-е-ом!
Верхний этаж корпуса наполнился шумом, топотом сотен ног,
Под звонкие, ликующие возгласы и злорадный хохот кадеты вынесли в коридор большой свежеоструганный гроб, в котором покоились опостылевшие учебники — задачник Евтушевского, священная история Смирнова, французский учебник Марго и «Катехизис» — журнал происшествий, найденный на столе «Тромбона».
Этот журнал был историей самовольных отлучек, драк и всякого рода иных прегрешений кадетов. Офицеры-воспитатели, и особенно «Тромбон», любили на вечерних поверках читать его прескучные записи, ища в них объяснения новым проделкам неспокойных питомцев корпуса. Вот почему кадеты прозвали сию печальную летопись «Катехизисом».
Петя Нестеров облачился в поповскую ризу, сделанную из бумаги, и, раскачивая в одной руке кадило из стакана от артиллерийского снаряда, а в другой держа большой медный крест, пошел за гробом, который понесли четыре дюжих кадета.
Все выпускники двинулись следом. Процессия направилась в рекреционный зал.
Петя закатил под лоб глаза и с уморительной степенностью нараспев затянул молитву:
— …Со святыми упоко-ой, души раб твои-их — Химии Прескучной, Арифметики Презлющей, Французского Пренеприятного-о… идеже несть ни болезни, ни печали, ни маршировки, ни отсидки в карцере, ни розги, ни воздыхание, но жизнь бесконечная-а… Яко земля еси и в землю отъидеши, аможе вси человецы пойдем, надгробное рыдание творяще песнь: Аллилуйя!
После отпевания Петя сбросил с себя ризу, отшвырнул кадильницу и, поднявшись на стол, запел «Звериаду» — традиционный гимн ошалевших от радости выпускников-кадетов:
Когда наш корпус основался, Тогда разверзлись небеса И слышны были голоса: Курите, пейте, веселитесь, Посадят в карцер — не беда! Учить уроки не трудитесь, Не выйдет проку никогда.Кадеты подхватили припев:
Так наливай, брат, наливай И все до капли выпивай. Вино, вино, вино, вино,— Ты для веселья нам дано!Вина, конечно, не было. Его заменяло возбужденное мальчишечье воображенье. Громкое пение и шум разносились по всем этажам корпуса.
Штабс-капитан Львов бегал без мундира по дежурной комнате: он не смел в таком виде показаться перед кадетами. Петя обнял Данилку и продолжал:
Зубрите, юные вандалы, Зубрите день, зубрите ночь, Хватайте новые вы баллы. Пока не выгонят вас прочь.И снова сотня молодых глоток подхватила: