Отчий край
Шрифт:
Анисим в ответ лишь мягко и застенчиво улыбнулся, отложил в сторону чулок и принялся железной кочергой шуровать в раскаленной печке. Тогда в разговор вмешался красный, гладко причесанный после бани Прокоп Носков.
— Это его наша матушка-попадья научила. Ведь пока Анисим церковным трапезником был, она его прямо за своего работника считала. Он у нее и печки топил и ребятишкам пеленки стирал. Только ей и этого мало было. Она его еще и чулки на продажу вязать заставляла… Правду я говорю, товарищ Рублев? — обратился он за подтверждением к Анисиму.
Обманутый серьезным видом Прокопа и доброжелательным его обращением к себе, Анисим с готовностью ответил жалобным голосом:
— Правда, товарищ
В конце рассказа Анисим тоненько хихикнул и жеманно прикрыл свой тонкогубый рот согнутой корытцем ладошкой.
— Говорят, ты ей и спину в бане тер? Неужели и это было?
— Вот уж это вранье! — не закричал, а взвизгнул Анисим, и голое скопческое лицо его словно окунули в морковный сок. Видя всеобщее и нехорошее любопытство к себе, слыша смех, он растерянно озирался по сторонам с выражением стыда и гнева в голубых, обычно по-женски кротких и ласковых глазах.
— Выходит, она его, братцы, и за мужика не считала! — хохотал Потап. — Вот черт, а не попадья!..
— Тьфу, тьфу, тьфу! — трижды сплюнув себе под ноги, крикнул Потапу Анисим. — Типун тебе на язык! Эко, какую гадость-то говоришь! Слушать тебя, бесстыжего, тошно!.. — И, ни на кого не глядя, он выбежал из читальни, бормоча что-то совсем непонятное.
После его бегства всем стало неловко. Все смущенно покашливали, лезли в карман за кисетами. Лука Ивачев, заставший только конец этой сцены, сказал Потапу:
— Довел ты человека своим жеребячьим ржанием! Зла в тебе на десять собак хватит. Никакой меры шуткам не знаешь. Бьешь прямо под сердце. А ведь этот Анисим разнесчастный человек. Родила его какая-то дура в девках и к купцу Чепалову на крыльцо подкинула. Тот его и дня дома держать не стал, в приют увез. Вырос там Анисим ни мужиком, ни бабой. Пристроился потом в трапезники, и десять лет сосали из него кровь поп с попадьей.
— Ладно! — огрызнулся Потап. — Брось проповеди читать. Ты вон Ивана Сухопалого в кровь избил, застрелить грозился, а я тебе ни слова не сказал. Здесь все зубы скалили! Нечего одного меня виноватить.
— А что же, по-твоему, мне оставалось делать с Сухопалым? — изменяясь в лице, спросил Лука, — сказать: «Ах, извините меня, Иван, ах, простите, а хомут-то у тебя краденый». Так что ли? Тебе хорошо рассуждать-то. У тебя и дом целый, и хозяйство, какое оно ни на есть, сохранилось.
— Да брось ты к нему, Лука, вязаться! — вступился за Потапа Прокоп. — Брякнул он не со зла, а по дурости, можно сказать… Давай садись рядком да закурим моего. Он у меня глаза ест, мозги прочищает.
— Давай, давай! — неожиданно для всех согласился, хитро посмеиваясь, Лука и подсел к Прокопу. Закурив, похвалил самосад, потом спросил: — Ну, как она жизнь, товарищ Носков?
— Да ничего, не жалуюсь. Живу, хлеб жую.
— Говорят, все богатеешь? Вторую пару быков будто покупаешь?
— Да нет, пока не собираюсь. На одну-то кое-как сбился…
— Не прибедняйся, не прибедняйся! Взаймы у тебя просить я не собираюсь.
— Да он и не даст, хоть проси, хоть не проси, — вмешался Гавриил Мурзин. — У него снега зимой не выпросишь.
Прокоп ожег Мурзина ненавидящим взглядом и криво усмехнулся:
— Нет, отчего же не дать. Могу хоть одному, хоть другому вшей со своего гашника взаймы без отдачи пожертвовать.
— Этого добра и мы тебе ссудить можем, — ответил, посмеиваясь, Мурзин. — Ты мне лучше золотишка дай. У тебя, похоже, одна из куриц золотыми яичками несется. Ты ведь через год-два пошире Чепаловых развернешься.
— Не болтай ты, Гаврила, чего не следует! — сердито раздувая усы, вознегодовал Прокоп. — Городишь всякую ерунду, а люди могут за правду принять. Откуда у меня деньги-то? Коня я
— Откуда же у тебя лишняя мука? — поинтересовался кто-то со стороны.
— Да вот как-то удержалась… Баба у меня бережливая.
— Гляди ты, какое дело! Хоть бы она мою бабу научила, как это делается, — продолжал донимать Мурзин Прокопа, видя сочувственные взгляды кругом. — Ты вон на муку коней да быков покупаешь, а у нас бабы в муку мякину с отрубями подмешивают. И не видать нашей нужде ни конца, ни края.
— Спать надо поменьше! — закричал рассерженный вконец Прокоп. — Любите вы со своими бабами нежиться да прохлаждаться. На дворе солнце обед показывает, а вы только глаза продираете. Откуда же к вам достаток придет? Я за лето десять саженей дров шаманским приискателям продал. Вон у меня какие мозоли на руках, — показал он всем свои широкие в мозолях руки. — А у тебя, Гаврила, их в бинокль не увидишь…
Верховские партизаны, все до одного средняки и отменные работяги, дружным смехом поддержали Прокопа. Тогда на них напустились низовские, вконец разоренные белыми, и начался горячий шумный спор, готовый перейти в тяжелую ссору.
— Хватит спорить! — оборвал их вошедший в читальню Семен. — Не затем я вас собрал, чтобы вы друг с другом грызлись. Есть дела посерьезнее. Сейчас будем читать военные сводки из газеты…
Сводки читал партизанам Ганька, водя карандашом по газетным строчкам. Он придал своему голосу всю строгость и торжественность, на какую был только способен. Висячая лампа светила тускло, и Семен подсвечивал ему сбоку снятой с гвоздя настенной лампешкой из краской жести. В читальне сразу стало тихо. Люди старались не пропустить ни слова, боялись чихнуть или кашлянуть. Все, о чем так скупо рассказывалось в газетах, близко касалось каждого. Дела оборачивались так, что в любую минуту и здесь, в Приаргунье, могла грянуть боевая тревога. И тогда снова седлай партизан коня, шашку — на бок, винтовку — за спину и отправляйся, куда прикажут.
Боевая тревога!.. Выкинь тогда из сердца и памяти все, что может лишить тебя стойкости и мужества в боях и походах! Если ты начал строить новую избу — бросай ее недостроенной, открытой всем ветрам и вьюгам. Пусть она стоит и напоминает людям, какое страшное дело — война. Или, может быть, ты дожидался от купленной с великим трудом коровы белоногого рыженького телка? Каждую ночь ты по многу раз вставал со своей бедняцкой, но все-таки уютной постели и выходил во двор. Оглядевшись в студеной тьме, шел ты к корове, чтобы не прозевать телка, не погубить его на лютой сибирской стуже. Но пробили, проиграли тревогу! И забудь про телка, с появлением которого было связано так много надежд в твоей жестоко обездоленной прежней войной семье. Да что телок! Придется тебе покинуть и мать, и жену, и белоголовых, целых три года не видевших молока ребятишек, у которых на четверых одни валенки и пальтишко, перешитое из видавшей виды партизанской шинели. Тяжело расставаться тебе с семьей и домом! Но утешься, если можешь, тем, что не легче будет расставанье и твоего боевого товарища — соседа. Лишь две недели тому назад девушка, о которой он много и тревожно думал в горах далекой Турции, на сопках Даурии и в тайге под Богдатью, стала, наконец, его женой. Без вина веселый и пьяный, ходил он с сияющими глазами, веря и не веря в свое долгожданное счастье. Уж он-то заслужил его, как никто! Шесть лет провел он на фронтах. Его миновали осколки и пули в больших и малых боях. А вот теперь, может, первая же пуля найдет его, сбросит с коня на родную, заваленную снегом землю. И жаркая кровь, капля за каплей, выточится в этот искрящийся от луны или солнца холодный снег. И не придется познать ему самого большого мужского счастья — счастья отцовства…