Отец Иакинф
Шрифт:
— Ну и что дальше?
— Поужинали. Великий князь поднялся и ушел, а Левашев приступил к допросу. И остался мной недоволен. Ничего, решительно ничего из того, что его интересовало, он от меня не добился и пошел доложить государю. Вскоре тот пожаловал собственной персоной. Принялся допрашивать меня сам. Задал несколько вопросов, а потом, видно, решил поразить меня своим милосердием. "Вы знаете, Бестужев, всё в моих руках, — говорит, — и я могу простить вам. Да, ежели смогу увериться, что впредь буду иметь в вас верного слугу, я готов простить вам", — повторяет.
— И что же вы ему ответили?
— Что ответил? Сказал: "В том-то и несчастье, ваше величество, что вы все можете сделать, что
— И что же государь?
— Слушал. Бранился. А потом вдруг приказал послать мне в каземат перо я чернила. Пусть, говорит, пишет все, что вздумает. Не знаю, какое уж употребление нашли они моим запискам, но только меня из второго разряда злоумышленников перевели в первый, — усмехнулся Бестужев. — Приговорили к гражданской смерти и послали в Сибирь на каторжные работы уже не на срок, а навечно. Но и к пяти повешенным все же не причислили. А я после всего, что произошло, уже не рассчитывал на выигрыш жизни. Да, право, и до сих пор не знаю, что с ним делать, с этим выигрышем…
— Вот и неправда! Уж кто-кто, а вы-то, друг мой, знаете, что с ним делать. И делаете! И это вырывает вас из плена смерти. И помните, мой друг, у человека всегда должна быть цель. На сегодня. На неделю. На год. На жизнь! Пускай эта цель меняется — человек сам меняется. Но у него всегда должно быть что-то впереди!
— Да, вы правы, отец Иакинф. Тысячу раз правы! У человека должна быть цель. И вместо одной крупной я ставлю перед собой десятки мелких. Иначе впору сойти с ума иль наложить на себя руки… Конечно, состояние нашего духа далеко от веселости. Но и отчаяние должно быть нам чуждо… Несчастье должно нести с достоинством…
— Я вас отлично понимаю. Нет ничего хуже, когда человек становится жалок. Но вы-то, вы-то вызываете не жалость, а зависть… Однако ж каковы ваши мелкие цели, как вы изволили выразиться?
— Да много всякого. Задумал я усовершенствовать и упростить хронометры. Мысль эта пришла мне еще в гробовом молчании Шлиссельбургской крепости, Там ведь мы были лишены всякого подобия какой-либо деятельности. И вот, когда меня перевели в Петровский завод, я с жаром принялся за дело. Для этого пришлось изготовить себе десятки самых различных инструментов. К несчастью, не хватает то одного, то другого. Кажется, такой пустяк, а никак не могу достать тут проклятой черной латуни.
— Ну, это я вам пришлю!
— И все-таки мне удалось изготовить хронометр с горизонтальным маятником всего с десятой долей секунды суточной погрешности. Ну, сделал, и самому смешно. Будто наша казематная жизнь нуждается в такой точности. А теперь вот все несут и несут ко мне в ремонт часы. Заделался настоящим часовых дел мастером, — усмехнулся Бестужев.
— И часовщик, и художник, — кивнул Иакинф на планшет с наполовину набросанным видом Петровского завода.
— Да, малюю, малюю. И пейзажи, и портреты. Хочется мне написать галерею портретов моих товарищей. Несколько десятков я уже нарисовал. В первую очередь с тех, чей срок каторги кончался и кто уезжал на поселение. Это все люди, достойные остаться в памяти потомков. Люди бесстрашия
— Хорошо бы к этим портретам присовокупить еще и жизнеописания. Вы и ваши товарищи достойны своего Плутарха.
— Ну, с жизнеописаниями дело куда сложнее. Мои товарищи отличаются все большой скромностью. Вы знаете, отец Иакинф, во всех наших заговорщиках было столько самоотвержения и так мало тщеславия и самолюбия, что никто из них не готовил себя к первым ролям. Разве что Пестель. Но он был далеко на юге. Вот потому-то когда на площади наше общество осталось без головы, оно оказалось, как это… depourvu {Застигнутым врасплох (франц.).}. И это одна из главных причин неудачи всего нами замышленного… А что до описаний, я пишу нынче воспоминания о Рылееве. Конечно, вряд ли это назовешь жизнеописанием.
— Вы близко его знали?
— Да, довольно коротко. Хотя, ежели говорить строго, мы и не были особенно дружны. Дружбой и доверенностью его больше пользовался брат мой, Александр. То были друзья настоящие. Но когда с ним случалось что-то, требовавшее холодного размышления, он всегда прибегал ко мне. В этом случае он делал мне честь предпочтения: не доверял, как он сам признавался, ни собственной пылкости, ни Александровой опрометчивости. Рылеев был один из самых прекрасных людей, каких я только знал. Его сердце было доступно всякому благородному порыву. Любовь и дружба сопутствовали ему на всем поприще его жизни. Конечно, его можно б упрекнуть в том, что он был чрезвычайно пылок и неосторожно доверчив. Но это уже была черта характера. И мне хочется в своих воспоминаниях показать его не безупречным героем, а таким, каким он был в жизни, как я его помню. Были у него и свои человеческие слабости. Понятное дело, быть героем и не иметь недостатков и слабостей, не делать в жизни ни одного неосторожного шага — куда как славно…
— Ну, знаете, жить не делая ошибок, по-моему, вообще невозможно, — вырвалось у Иакинфа.
— Да ежели хотите знать, отец Иакинф, человек с недостатками и слабостями кажется мне достойным большей похвалы, если он только способен одолеть их. Терпеть не могу угрюмых постников. Да вот взять хоть бы вас. Вы не побоялись наделать ошибок — и в Иркутске, и в Пекине, как вы сами мне про то рассказывали. Но прожить жизнь, не ступив ни одного необдуманного шага — в этом я вижу одну только силу, которой нег препятствий. А там… там мне представляется борьба и победа. И чем бой опаснее, тем победа славнее! А сколько в нем было справедливости и бесстрашия! Должен вам признаться, что как гражданского поэта я ставлю его выше Пушкина.
— Ну, вот с этим я уж никак не могу согласиться, — решительно запротестовал Иакинф. — Не скрою, я мало читал Рылеева, но кое-что мне все-таки попадалось. И я нахожу, что стихи его, как бы это вам сказать?.. Принадлежат более к области ума, нежели чувства и воображения. Да и описания его слабы, и сам стих, разве можно сравнить его с пушкинским!
— Готов согласиться, что с механической стороны многие стихи Рылеева не могут назваться образцовыми. Но вы мне скажите, что почитать самой поэзией? По-моему, всякий благородный поступок, любая высокая мысль, все, что выходит из привычного ряда наших обыкновенных действий, это и есть поэзия!