Отец-лес
Шрифт:
Войну самоуверенных империй, скверную войну, названную первой мировой, Малашка напророчила ещё в рождество: «Гой, люди добрыя, доставайте белого полотна поболе — саваны шить, тёсу заготавливайте вдоволь — гробы строить. Зачнёт больша смерть косой косить, нападёт на землю лиха беда — унистожение ужасное».
«Долго будет?» — спрашивали напуганные приверженцы Маланьи.
«Три года, три месяца, три дни», — отвечала пророчица. «Потом же что будет?» — продолжали пытать они. «Будет, грешники, ешшо хуже». — «А что такое, Маланья?» — «Будет всякой власти конец — придёт властвовать безвластие. Будет всякой правде конец — станет царём рогатая правда». —
Когда же году в двадцать девятом — тридцатом кто-то из помнивших пророчество сказал ей, что, мол, обещанного конца света вроде бы не наступило, Маланья строго принахмурилась и как отрезала: «Давно в этом живёте». — «Как же так? — недоумевала публика (и среди них была уже и Анисья). — Раз живём — значит, не умерли? Вот же, видим белый свет». — «Ничего не видите, — был ответ. — Но ешшо увидите, — пообещала Маланья. — Увидите, когда матушка-земля умрёт. Когда вода-дочерь умрёт. Когда батюшка-лес умрёт. Увидите, когда в небе огненные грыбы вырастут. Тады глаза ваши полопаются, боля ничего не увидите». На что несколько человек в комнате засмеялось, до того нелепо и жутко по смыслу было всё, что пророчила Маланья.
Когда начали загонять в колхозы, она сказала: «Ну, теперя, крестьяне, бягите в лес, ныряйте в болото. Всё равно вас туда побросают». — «Как так?» — «Боронами соки выжмут, на морозе высушат, обдерут с ног до головы, как липки, опосля выкинут в болото». — «Не может того быть, Маланья, матушка! Гляди — ведь землю на вечные времена нам отдают». — «Нябось! Отымут назад». — «Прикатят трактора, а на полях радостный труд». — «В деревне песни умрут. Никто уж вечером песни не заиграет. Грязь на дороге подымется под самы окны. Будет у старухи три сына — так один сопьётся, другой повесится, третий по тюрьмах пойдёт». — «Ты чего, Маланья?!» — «Мужик бабу еть не будет, дети в деревне переведутся, назьма в поле вывозить не станут, а всё лякарствами из бумажных кульков сыпать. От тоих лякарств земля помирать сляжет. Работа на поле зачнётся обратная, крестьяне: не пуд сеять, чтоб сам-десят собрать, а десять пудов в землю захерачивать, чтоб пуд взять». — «Маланья, чего говоришь?!»
В тридцать пятом году Маланью казённым образом увезли какие-то моложавые люди из Москвы, говорили по округе, что, наверное, после убийства ленинградского Сергей Мироновича Кирова надо убийц его сыскать, Малашку для этого приспособить. Однако вскоре другое разнеслось: проверяют Маланьины разгадки и возвещенья научным способом, может быть, ей какое-нибудь народное звание дадут, как Сулейману Стальскому. И правда: скоро несколько человек из самых главных приспешников Маланьи вместе отправились в Москву, нашли институтскую больницу, где она содержалась, и однажды выкрали её. Принялись снова поклоняться и служить Маланье по округе, секретно перевозить её из деревни в деревню, при этом укладывая в большую корзину для колосьев.
В эти дни Анисья всюду ездила с Маланьей и сделалась ей чем-то вроде мамки: кормила, укладывала её в постель, собирала для переноски в колоснике, умывала, брала с собою в баню. И однажды в бане, неосторожно намыливая вехотью белое, сытенькое, нежное тельце лилипутки, Анисья вдруг заплакала, а лежавшая
— Знаю, — сказала она, — что ты убиваешься по свому мужику. Давно знаю, да боюся тебе сказать… Ну так знай же, чтобы напрасно не мучилась боле. Муж твой помер в Москве. Он о тебе не помнил, как будто и не было тебя, и детей тож, да и себя самого не помнил. Узля него крутилася одна женщина, но он и её не помнил. Душа его далеко спокидала тело, но никому не ведомо, игде она гуляла у него. Невдолгих после уходу от тебя, Аниська, он пал на землю у какого-то дома, который не то строили, не то ломали, — лежа на земле и помер он… Сходи завтра во храм, помолись, поставь свечку за упокой души и прости ему все его грехи перед тобою.
— Каки таки грехи… — плакала Анисья, — Пальцем не тронул ведь, жили мы, Маланьюшка, душа в душу… А вот забыл же про меня в одночасье…
— Не было счастья ему в жизни, потому что не земляной он был человек, — вдруг добавила Маланья.
— Чего это? — уставилась заплаканными глазами Анисья на выпуклый мокрый животик своей руководительницы.
Та снова обеими руками плотно прикрыла свой бесполезный детский мысок, поводила головою, перекатывая ею на затылке из стороны в сторону, и, дунув над собою в горячий воздух, закрыла глаза. Вместо женских грудей у карлицы были едва набрякшие кошельки сморщенной кожи, плечики были круглые, узкие, лицо сытое и гладкое.
— Чем пахнул твой мужик? — с закрытыми глазами вопросила она. — Чем-нибудь он вонял у тебя?
— Вроде бы… ничем, — растерянно заморгала Анисья рыжими ресницами, влажными от слёз и банного пара.
— Вот то-то и оно, — важно надула Маланья зоб, поворачивая голову на неё и приоткрывая один глаз. — Ангельского чину он, и послан был в люди, чтобы их скорбь впитать себе.
— Да что ты, матушка Маланьюшка! Будет тебе! — воскликнула Анисья, в волнении привскочила с лавки, тряся висячими грудями и широко растопырив локти, в одной руке держа ковш с тёплой водою. — Этта… неужели я с ангелом жила?
— С ним, с ним, — снисходительно подтвердила Маланья и, внезапно взыграв, захихикала, взметнула ручонку и цепко рванула Анисью за её мокрые волосы.
Та, в великом волнении, лишь тоненько ойкнула, не обратив внимания на озорную выходку Маланьи, и бездумно плеснула на себя из ковша.
— А как же дети? — с растерянным видом вопросила у руководительницы. — Ежели он… такой, Маланьюшка, откуда ж у нас дети?
— Оттуда! Дура! — совсем разыгралась пророчица, и маленькое тело её, оставшееся в женской зачаточности, стало совершать быстрые движения. — Дура. Хлестани-ка водички и мне туда! — приказала она.
Внезапная злоба охватила Анисью, ей тут же захотелось убить это дёргающееся тельце — и она опомнилась уже на том, что выхватила полный ковш крутого кипятку из котла и замахнулась, чтобы плеснуть на Маланью, меж её широко разбросанных детских коленок. А та ничего не замечала, по-прежнему лежа навзничь на лавке, и с закрытыми глазами опробовала разные движения, какие подсказывал ей вдруг пробудившийся никчемный инстинкт.
— Расстреляют меня, — утихомирившись враз, строго глядя снизу вверх, проговорила вещунья. — За то, что знаю всю правду наперёд. Всё знаю, всё могу угадать. Вынесут меня, сердешную, на чистой двор, посадят на землю и стрелют в самую макушку.