Отец-лес
Шрифт:
Пора было примириться с несчастной очевидностью своего существования и с убийственной мыслью, что не какой-то лесной туманной душе принадлежит подобная судьба, а тебе, тебе с бесславной грибной корзиною в руке, тебе с сапогами, с потрохами, со вставными зубами — тебе надо думать о наступающей темноте ты должен решать, идти ли дальше, доверившись отчаянию и надежде, или останавливаться на ночлег в лесу. Но принять такое решение не в силах оробевшая душа — на неё из всех помрачневших нор, пещер, щелей и ущелий лесных надвигается нечто почти осязаемое, как ветер, как липкий туман, — страх лесного Пана, его белоглазая забава на самой окраине умирающего дня, в той размытой кайме света, где она уже безысходно напиталась мутными красками тьмы. Страшно не только ночевать одному в лесу — страшно принять это как неизбежность. И хотя земли уже почти не видать под ногами, они торопливо несут вперёд, спотыкаясь и подламываясь от усталости: без надежды, без мысли и воли, ноги несут тебя сквозь темнеющую угрозу всех смертей, мимо вздыхающих болот такой непомерной глубины, что дна в
Умирание души от страха происходит в момент слияния её с безысходностью, подобно тому, как живой атом теряет себя, отчаянно бросив во тьму Пустой Вселенной последнюю вспышку ядерного света, затем навсегда исчезая в том, что неизмеримо больше него. Бывало и так, что умирала какая-нибудь душа среди множества тех, посредством которых совершалась из века в век моя долгая прогулка по лесным дебрям. Среди смертей человеческих погибель от ужаса перед надвигающейся ночью в лесу является, пожалуй, самой милостивой — в миг остановки сердца под напором чёрной крови, в которой уже нет жизни, ты не испытываешь никаких мучений — и падаешь на мягкую землю. Лишь однажды, кажется, я умирал в мучениях — когда нёсся дикими прыжками в темноте через ельник и, споткнувшись, с размаху наскочил горлом на острый сук, так что конец мой настигал меня по двум роковым путям: через разорванную плоть кровавой раны и по грохочущему туннелю лесного ужаса.
Но вот благая неведомая сила осеняет бедную испуганную душу минутой странного спокойствия — словно среди грохотавшей бури внезапно разверзается пауза тишины, когда раскачанные ветром деревья ещё пьяно шатаются из стороны в сторону и ураганом подброшенные к небу крыши домов ещё не успели упасть на землю, а согнанные к одному берегу озера волны ещё колотятся диким стадом и вскакивают на дыбы, прыгая друг другу на спины. Чудесная тишина смиряет смятение, вдруг ты наполняешься покоем, останавливаешься средь бега и, отойдя в сторону, тихонько усаживаешься под деревом. О сколько я знаю странных случаев в малых судьбах тех, кто гуляет по лесам, когда средь жестокости, придури и душной дикости существования вдруг выпадает ничуть не сомнительное счастье, по которому я мог судить, что люди, обладающие дарованной Богом свободой, сумели бы устроить себе совсем иную жизнь, чем та, к которой они привыкли.
Однажды был я заблудившимся в лесу конторщиком Баташовского завода из Гуся Железного, день, ночь и ещё целый день до вечера проплутал я по мещерским дебрям, кружил меж гибельных болот, пересекал одни и те же лесные угрюмые углы, отчаялся совсем и при мысли о наступлении следующей ночи почувствовал себя на грани погибели. И вот уже на вечерней заре вышел на какую-то едва заметную тропу, поплёлся по ней, и вскоре она вывела в просторный березняк, весь пронизанный полосами розового света. Пересекая их поперёк, пока они не истаяли незаметно, шёл Мефодий Замилов, гусевской конторщик, позабывший, кто он такой, еле жив по неведомой дороге. И привела она к кирпичному дому с розовой черепицей на крыше, к подворью лесной фермы помещицы Тураевой. Он вошёл в калитку, едва держась на ногах, — и упал посреди двора, как приблудший пьяный мужик, косматый, оборванный, без картуза. Хозяйка в это время пила вечерний чай со сливками и свежим земляничным вареньем, рассеянно смотрела сквозь стекло двустворчатого окна на то, как упавшего поднимают с земли под руки кухарка Евласия и скотница Катерина, ведут его к дому, и лохматая голова того, которого ведут, низко свисает и качается из стороны в сторону. Заинтересованная, почему Евласия с Катериной тащат человека к главному входу, Лидия Николаевна Тураева оставила недопитую чашку и встала из-за стола. Ей бы знать, что от этого человека родится её младшенькая, единственная дочь Даша — так пошла бы к двери побыстрее, наверное.
За ту минуту, которую она промедлила, работницы уложили на чистые доски крыльца Мефодия Замилова, расстегнули на нём рубаху, откинули кудри с лица — и перед вышедшей из дома хозяйкой оказался беспамятный измученный красавец конторщик, которому вчера вздумалось пойти одному в лес за грибами. Даже бессильно раскинутые руки и крупная шея, исцарапанная в кровь, выставлялись из рукавов и ворота одежды во всей убедительности мужской мощи. Евласия с Катериной узнали известного в Гусе Железном человека, громко раскудахтались на крыльце — Лидия же Николаевна видела Замилова впервые, с быстрым вниманием осмотрела его и велела бабам занести человека в комнаты. Барыня следила за тем, как вносят женщины в дом беспамятного человека, и ревниво, почти хищно стерегла те их движения, в которых проявлялась простодушная чувственность двух здоровых баб, ненароком причастных к телу беспомощного перед ними чужого красавца.
Для очнувшегося Мефодия Павловича было подобно воскресению в другом мире — когда он раскрыл глаза, осмотрелся и увидел себя в белоснежной постели, под высоким пологом из сарпинки, чтобы не кусали мошки и комары. За полупрозрачной дымкой ткани текла расплавленным золотом далёкая лампа, а в её свету слабым намёком сияния возвышалась женщина, держащая в высоко поднятой руке что-то светлое. Ему вспомнилось, как тяжело было ночью в лесу нести корзину с грибами, то и дело цепляясь ею за торчащие на пути невидимые сучья — и он, как бы опомнившись, понял всю нелепость своих стараний и с размаху зашвырнул корзину куда-то в затрещавшую тьму; теперь вроде бы несла из тьмы на свет неизвестная женщина эту корзину. Она повесила высокую круглую шляпу на изогнутую деревянную вешалку-трость и, вскинув руки, сбросила с плеч какую-то незамысловатую лёгкую одежду. Потом подошла к зеркалу, пригнулась, осмотрела своё лицо — я проверяю себя, так ли всё было, — почему столь обычная явь, как женщина, устраивающая на ночь свою любимую шляпу, могла произвести столь великое впечатление на человека?
Я
Это была женщина, способная серьёзно внимать повелениям животворящего начала и без моральной мелочности спокойно исполнять их, чего не поняли многие знавшие её мужчины, среди них и Гостев Сергей Никанорович, дважды с негодованием отвергнувший её устремление к себе — в первый раз в Москве на Разгуляе, когда она оставалась у него на ночь, — и это после долгих насмешек над ним из-за романа «Гарденины», который он любил, а она презирала за безыдейность; и второй раз к концу его жизни, в городе Боровске, когда он на санках вёз от реки Протвы воду, упал на обледенелом взгорке, никак не мог подняться, беспомощно мотая в воздухе ногами, и к нему подбежала молодая женщина, отцепившись от какого-то немецкого вояки, с которым шла по улице: «Дедушка, дай помогу», — протянула ему руку, зачем-то сняв с неё белую пушистую варежку — была она совершенно вылитая Лидочка Тураева в молодости. Те же густые брови, и глаза, и налитые сочные губы, и широкая улыбка с блеском белых влажных зубов. «Пошла, пошла, блядюга!» — хрипло кашляя, обложил старик эту Лиду, затем от бессилия уткнулся лицом в снег. Через два дня он должен был без мучений замёрзнуть в своём домике, сейчас же ему было столь тяжко, что он с трудом понимал всё происходящее во внешнем мире, забыл даже, что идёт война и враг захватил город, — не продажную девку, отдавшуюся немцам, отгонял он от себя, будируя свои патриотические чувства, а вновь оттолкнул Лиду Тураеву, которую он всю жизнь не мог забыть и ядовито презирал: все женщины, считал он, были такими, как она.
Впрочем, и конторщик Мефодий Павлович также не понял бедную Лидочку, когда, пробыв у неё в спальне в качестве больного (или пленного) три дня и три ночи испытав с нею то, чего он потом всю долгую жизнь никогда не мог забыть, также посчитал поведение женщины предосудительным и больше к ней не заявлялся. Его дочь Дарья, о существовании которой Замилов знал, но признавать её не хотел, потому что по слухам она была похожа как две капли на прасола Авдея Когина, с кем давно путалась помещица, — Дарья никогда ему так и не встретилась. Мефодий Павлович плыл однажды на пароходе в заграничную командировку и в каюте развернул газетный свёрток с окороком, положенным женою в сумку с дорожными припасами, — и увидел напечатанную в газете «Гудок» фотографию Даши, молодой связистки Миусского телефонного узла, которая после окончания техникума недавно начала работать и уже стала хорошим спецом — Дарья Мефодиевна Тураева, двадцатидвухлетняя ударница труда. Газету, покрытую тёмными пятнами жира, Мефодий Павлович хранил до самого прибытия в Англию, по после командировки, благополучно вернувшись домой, и в течение всех последующих лет жизни больше он о Даше не вспоминал, но о грешной Лидии Тураевой, хозяйке лесного поместья, грустил вплоть до своей смерти на даче в Красновидово.
От самой же помещицы к этому времени даже могилы не осталось — похоронена была на деревенском кладбище, могила её, самая заурядная, с деревянным крестом, недолго существовала на земле — крест лет через десять накренился, затем и вовсе упал, его куда-то уволокли, и безымянный холм ещё лет десять был заметен, но постепенно её затоптали ногами живых, проходивших к другим могилам. А через семьдесят лет на месте захоронения Лидии Николаевны появилась странная могила. Она была за железной оградой, украшена внушительным памятником из чёрного гранита, заметно выдающимся среди окружающих траурных каменьев, старых крестов и железных пирамидок. На плите способом точечной насечки был осуществлён парный портрет: некий пожилой лысоватый солидняк во френче, упитанной комплекции, и склонённая к его лысине в жесте унылой дочерней признательности молодая курчавая девица. Выбитая по цоколю памятника надпись сообщала, что имярек и его любимая дочь такая-то родились тогда-то (цифры исторических дат были выбиты с помощью острых, твёрдых инструментов), а дальше пошла сплошная хитрость. Было написано не «умерли», «скончались» или «погибли», как пишется на могильных памятниках, а — «жили до» — и дальше опять были изображения каких-то дат, но едва процарапанных на шлифованной поверхности гранита, к тому же ещё и замазанных сверху полосками коричневой масляной краски. Однако выразительнее этих экзерсисов было то, что за оградою у памятника земля лежала ровная, поросшая зелёной травкою — и никаких могильных холмиков. Это означало, что предприимчивый солидняк заранее до смерти обеспечил себя и любимую дочь солидным местом на кладбище, для чего установил вечный памятник из чёрного гранита и, чтобы объегорить всех на свете, да и самого Господа Бога, сочинил вышеозначенный текст. Имя солидняку было: Савостьян Кондратьевич Ротанков.