Отель «Нью-Гэмпшир»
Шрифт:
— Сделай мне одолжение, только не надо подарочной упаковки, ладно? — попросил я.
— Подарочной упаковки? — сказал Фрэнк с не более чем легким налетом отвращения. — Ты что думаешь, я чокнутый?
Я ничего не ответил, и он сказал:
— Смотри, ты что, не понимаешь, что происходит? Я сделал такую отличную работу с Грустецом, что у деда появилось предчувствие, что Грустец вернется домой, — сказал Фрэнк.
Меня всегда поражало, как логично могла звучать в устах Фрэнка самая идиотская мысль.
Вот так мы подошли к ночи перед Рождеством. Как говорится, тихо было — ни одна тварь не копошилась.
Мы знали, что мать и отец спрятали все наши подарки в номере «ЗЕ», который они счастливо и часто посещали. Айова Боб спрятал свои подарки на четвертом этаже в одной из крошечных ванных комнат, которые теперь, после сомнительного диагноза возможной болезни Лилли, никто не называл «карликовыми». Фрэнни показала мне все подарки, которые она заготовила, в том числе продемонстрировала на себе сексуальное платье, купленное для матери. Это вынудило меня показать ей ночную рубашку, которую я купил для Ронды Рей, и Фрэнни пришлось продемонстрировать ее мне. Когда я увидел ее на ней, я понял, что должен был купить ее для Фрэнни. Она была белоснежно-белой, цвет, который еще не присутствовал в коллекции Ронды.
— Ты должен был купить ее для меня! — сказала Фрэнни. — Мне она нравится!
Но я никогда не мог вовремя уловить, что мне надо сделать для Фрэнни; как говорит Фрэнни: «Я всегда была на год впереди тебя, мальчик».
Лилли спрятала свои подарки в небольшой коробке, все ее подарки были маленькими. Эгг ни для кого не готовил подарков, он бесконечно обыскивал отель «Нью-Гэмпшир» в поисках подарков, которые приготовили для него другие. А Фрэнк запихал Грустеца в чулан тренера Боба.
— Зачем? — спрашивал и спрашивал я его позже.
— Ну, это же только на одну ночь, — оправдывался Фрэнк. — И я знал, что Фрэнни никогда туда не заглянет.
Накануне Рождества 1956 года все пошли спать довольно рано, и никто не спал — еще одна семейная традиция. Мы слышали, как в Элиот-парке под снегом нарастал лед. Временами Элиот-парк потрескивал, как только что опущенный в землю гроб, от смены температуры. Почему канун Рождества 1956 года казался немного похожим на Хэллоуин?
Даже поздно ночью лаяла собака, и хотя собака не могла быть Грустецом, все мы, кто не спал, подумали о сне Айовы Боба, или о его «предчувствии», как назвал это Фрэнк.
А потом было рождественское утро, ясное, ветреное и морозное, и я пробежал свои сорок или пятьдесят кругов по Элиот-парку. Голый, я больше не выглядел таким «пухлым», как в своем костюме для пробежек, о чем всегда говорила мне Ронда Рей. Часть бананов затвердела. И рождественское утро или не рождественское, но порядок есть порядок: я присоединился к тренеру Бобу, делавшему свои упражнения перед тем, как семья соберется за рождественским завтраком.
— Покачай пресс, пока я стою на мостике, — сказал мне Айова Боб.
— Хорошо,
Пятки к пяткам, мы покачали пресс на старом ковре Грустеца, голова к голове поотжимались. У нас была на двоих только одна большая штанга и пара гантелей; мы качали железо — это было для нас что-то вроде утренней молитвы.
— Твои плечи, грудь, шея уже вполне в форме, — сказал мне дед Боб, — но с руками надо еще поработать. И положи на грудь двадцатифунтовый блин, когда качаешь пресс, без отягощения проку уже мало. И сгибай колени.
— Угу, — сказал я, задыхаясь, как после Ронды Рей.
Боб взял большую штангу; выжал ее раз десять, потом надел еще несколько стандартных блинов — мне показалось, что на ней было фунтов сто шестьдесят или сто восемьдесят 14 . Когда блины соскользнули с одной стороны, я еле увернулся от них, затем фунтов пятьдесят или семьдесят пять соскользнуло с другой стороны, и старый Айова Боб воскликнул:
— Мать твою! Проклятая штука!
Блины раскатились по всей комнате. Отец был внизу.
14
72, 5-81, 5 кг.
— Господи Иисусе! Чокнутые тяжелоатлеты, — завопил он. — Неужели так трудно закрепить штангу.
Один из блинов стукнулся о дверь чулана — и дверь, конечно, открылась. Оттуда вывалились теннисная ракетка, сумка для белья, шланг от пылесоса и Грустец — в виде чучела.
Я попытался что-то сказать, хотя собака напугала меня не меньше, чем Айову Боба. Но я, по крайней мере, знал, что это такое. Это был Грустец в выбранной Фрэнком «атакующей» позе. Согласен, поза была очень убедительная, и черный Лабрадор получился лучше, чем я ожидал от Фрэнка. Грустец был привинчен к сосновой доске; говорил же тренер Боб: «Все в отеле „Нью-Гэмпшир“ привинчено; мы привинчены здесь на всю жизнь!» Злобный пес довольно грациозно выскользнул из дверей чулана, твердо приземлился на все четыре лапы и, казалось, был готов к прыжку. Его черный мех блестел, будто недавно смазанный маслом. Его желтые глаза поймали луч утреннего света, а другой луч сверкнул на его старых желтых зубах, которые Фрэнк при случае вычистил добела. Загривок у пса был вздыблен с такой силой, как я никогда не замечал у живого Грустеца, и что-то вроде сверкающей слюны, какой-то очень подходящий материал, казалось, придал яркость собачьим деснам. Его черный нос выглядел блестящим и здоровым, и я, кажется, почувствовал, как собачья вонь подступает к нам с Айовой Бобом. Но у Грустеца был слишком серьезный вид, чтобы портить воздух.
Грустец выглядел очень по-деловому, и прежде чем я перевел дыхание и объяснил дедушке, что это рождественский подарок для Фрэнни, что это всего лишь один из ужасных проектов, которыми занимается Фрэнк в биолаборатории, старый тренер швырнул штангой в бешеного зверя и развернул свое отлично тренированное тело в мою сторону (несомненно, для того, чтобы защитить меня; должно быть, именно это он и делал).
— Японский бог… — сказал Айова Боб странно слабым голосом.
Оскалившийся пес был спокоен; он застыл, готовый к убийству.