Открыватели
Шрифт:
Отдыхая, Бахтияров беседует с собаками по-мансийски, толкует им о чем-то важно, но мягко. И собаки, словно загипнотизированные его взглядом, негромким голосом, падают перед ним на грудь, подползают к нему на брюхе, молотят по земле хвостами, и преданной медовостью наливаются их глазки. Мастер он с собаками толковать. Собаки ведь понимают, что хозяин говорит им о дичи, о лосе и медведе, о бескрайности тайги и жизни, о том, что скоро наступит их пора. Нагулялся: зверь, наплодился, выспел — хватит пестовать, тех, кто послабее, выбирать: пора. Зверь, как и человек, слабеет от сытости.
К концу сезона Бахтияров не казался уже грузным и неуклюжим от силы,
Однажды Еремин углядел у него маленькую странную карту, сработанную химическим карандашом на книжной обложке. Бахтияров долго сопел, мусолил карандаш, расфиолетил губы, разбрасывая по картонке полные таинственности значки. В скупых, но удивительно точных штрихах угадывались очертания хребтов, перевалы, ложа долин, в которых ветвились знакомые реки, обозначались массивы тайги с плешинами горельников и размазывались лишаи болот. По карте, точнее, то был рисунок-план, разбросаны треугольники, крестики, кружочки, и они, эти значки, собирались в непонятный экзотический орнамент и являли собой еще не оконченную, но постоянно наполняющуюся картину.
Увидев Еремина, Бахтияров засмущался, раскраснелся, вспотел, принялся отворачиваться в сторону и прятать глаза.
— Интересный рисунок, — Еремин ткнул пальцем в цепочку тонюсеньких крестиков. — Что это такое, Алексей?
Бахтияров долго молчал, отирал пот, чесал за ухом, расстегнул ворот, наконец разлепил рот:
— Все… все места приметил, знаки поставил, ой охота будет богатая! А потом в стада уйду, оленей, каслать, не хочу больше жизни зверя лишать!
Вот и ясно стало Еремину, почему несколько лет Бахтияров не приходил в урочище, оберегал, не пугал жировавшего зверя, давал, ему время прийти в себя, расплодиться, а сейчас устраивал какие-то кормушки, в соболиных местах подбивал и оставлял на деревьях глухарей, сшибал ястреба, чтоб кунице больше дичи досталось. На просеках, что вели к водопоям, он рассыпал соль, и Еремин вспомнил, почему ее все время не хватало, — потихоньку, исподволь подманивал Бахтияров зверя, а тот сбегался в эти места, чуя, что здесь не тронут. В памяти своей Алексей застолбил каждое дупло, пусть даже беличье, сюда в жестокий мороз придет соболь и задавит здесь белку, насытится ею. Приметил он в реке и выдру, и горностаевы норы, и мышиные гнезда, запомнил, где хоронится сова и разгребает корни медведь. Он готовил свою охоту. Готовился собрать урожай, не портя корня.
В дремотное октябрьское утро Алексея Ивановича разбудил звон топора. Топор врезался в дерево сочно и легко, и слышалось, как падала кора и упруго ложилась щепка на остывшую землю. Еремин вышел из палатки. Лес мохнатился и курчавился инеем, тускло отсвечивал снежинками, гляделся в темную стремнину реки, пробивающейся сквозь пар. В оголенную рябину опустились снегири, а в ельнике елозили клесты, заячий след печатался по берегу ручья. Бахтияров, скинув телогрейку, махал топором — вырубал лосиную ногу. Вот он расщепил копыто, вырубил свой знак — трезубец и закурил. От его спины, от жестких прямых волос поднимался легкий пар, а пот заливал лицо, но оно было довольным и подобревшим.
— А лося-то нет? — удивился Еремин. — Ведь не валил?
— Не валил! — радостно чему-то своему улыбается Бахтияров. — Не валил, а знак ставлю, чтоб знали — у Бахтиярова зверь не выводится! Чтобы помнили? Бахтияров — великий охотник.
Озера у подножья гор
Тихо-тихо в волнах своих покачивается Тур-Ват, а гора Ялпинг-Нер, что отражается в нем, кажется зыбкой.
— Как человек он, да? — кивает на озеро старый манси. — Когда светлый — добрый, то совсем темный — сердитый. Стареть он задумал — трава его душит. Слабо совсем дышит, слышишь?
— Да, — отвечает Алексей старому манси. — Слышу, Илья Провыч.
Они вслушиваются, как у западного обрыва засыпает Тур-Ват — сложив крылья чаек, спрятав под берегом утиные стаи. Волна его ленива, покойно-медлительна, мягко наплывает снами на берега, на жесткую осоку, на купавки и белыми лилиями касается камней — убаюкивает себя Тур-Ват шорохом трав. В озеро падает цвет черемух, золотисто пылит верба — у уснувшего Тур-Вата на берегах остается мягкая пена, словно смятая постель.
— Видишь? — спрашивает манси, Илья Провыч.
Они всматриваются, как с востока просыпается Тур-Ват — огромное озеро. Над ним розовато протаивает пар, клубится он, нависает мохнато, но легко и прозрачно опускается лентами, невесомо струится, и чудится, что озеро поднимается из берегов, открывается в тихом дыхании… Неслышно просыпается Тур-Ват у подножья Урала.
Прошло две недели, как Алексей высадился с отрядом в верховьях Большой Сосьвы, на берегу озера, неподалеку от избы манси Самбиндалова. Илья подошел, когда они разбили лагерь, и тихо поздоровался: «Пасе!» Не робость, а настороженность, какая-то печаль в его взгляде, скованность в движениях и осанке. Седые волосы скомканно падают на смуглый лоб, прикрывая раскосые глаза.
— Что с тобой, Илья Провыч? Заболел? — Еремин отбросил топор и протянул руку манси.
— Плохо жить стали, — ответил тот и прикрыл глаза. — Совсем ничего не жалко. Кто из ваших петли ставил? — У его ног прилегли собаки, повернули к нему тяжелые свои морды и насторожились, а Илья Провыч поднимался среди стаи, сухонький и щуплый, словно хвоинка. — Зверует какой-то волк — петли ставит.
— Нет, наши не ставят, Бахтияров с нами, — возразил Алексей. — Да и прибыли только что, еще костер не раскинули.
— Идем! — Илья Провыч отвернулся и медленно побрел, окруженный собаками, такими же молчаливыми и чуткими, как и хозяин. Он неслышно ступал по мокрой тропе, потемневший и скорбный, и собаки не рвались вперед, а плелись сзади.
Он привел Еремина к речушке Саклинг, что пробирается среди мхов, огибая болотные кочки, выползая из сырых ельников, и здесь, на звериной тропе, в звенящем гуле гнуса, в петлях дотлевали два лосиных скелета. Такие петли из гибкого троса, с упругим узлом, ставит лишь Кравец из сейсмоотряда. Семь смертей настороженно таились в кустах, в мерцании болотца, распахнув пасти.
— Поймал одного — кушай! — сокрушался старый манси. — Кушай сам, людей корми. Губить-то зачем, будто не человек, а волк?
Петля захлестнулась на рогах девятилетнего сохатого и не Выпустила. Обезумевший зверь разметал валежины, расщепил, измочалил пихту и раскорчевал мелкий ельник, в радиусе десятка метров разворотив землю.
Лось долго умирал.
— Стыдно мне! — Илья Провыч стоял отяжелевший, словно кедрач перед грозой. Ему паскудно, непонятно и оттого горько. — Ты знаешь того, с петлями? Увидишь, спроси, почему жрет больше волка?