Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Шрифт:

Тем не менее, другого столь подробного чекистского свидетельства о Пастернаке не существует. Киносценарий Юрия Кроткова начинался так:

«Гос. дача Хрущева.

Просторная гостиная. В центре – массивный стол из ореха. Да и все остальное: кресла, диван, шкафы, все массивное и из ореха. Панели стен тоже ореховые. Повсюду ковры. Под потолком – хрустальная люстра. На стенах – картины, изображающие революционную деятельность Ленина.

За столом сидит курносая девочка лет пяти с бантом на голове; перед ней – тарелка с манной кашей. Но девочка к каше не прикасается, она ковыряет ложкой клеенку и лениво разглядывает присутствующих. (...) Хрущев, толстый, коротконогий, видимо, вернулся с охоты. На нем байковый костюм, высокие резиновые сапоги. На животе висит патронташ. Лицо круглое, шея бычья, глаза маленькие, острые, как у хорька, губы беспокойные – все время в движении. Он держит в руках охотничье ружье.

В креслах сидят: секретарь ЦК КПСС Михаил Суслов и зав. отделом культуры ЦК Дмитрий Поликарпов. Слева от Хрущева стоит Генеральный секретарь Союза Советских писателей Алексей Сурков. (...) – Шляпы! Проворонили! – сердито говорит Хрущев. – Не выйди «Доктор Живаго» в Италии, не было бы этой петрушки…

– Я сделал все что мог, Никита Сергеевич, – говорит Сурков.

– Слышал. Поликарпов вас и в Рим посылал. Покуражились там, товарищ Сурков. А толку с гулькин нос. Итальянский издатель, хоть и коммунист, показал вам шиш. «Доктор Живаго» вот уже сколько. два года разгуливает по белу свету и позорит нас. (…) Ох, не весело быть коммунистическим вождем, товарищ Сурков.

– Пока существует капиталистическое окружение, – начинает Сурков.

А где это вы эдакий костюмчик отхватили? – перебивает Хрущев. – Небось в капиталистическом окружении? А ну, повернитесь. Шик-блеск. Надо бы и мне такой справить.

– Могу дать адрес портного, – шутит Сурков. – Париж, бульвар Капуцинов.

Хрущев, неожиданно вспыхнув, ударяет кулаком по столу и кричит:

– Падлы! Мишке Шолохову Нобелевской не дали, а этому червивому Пастернаку.

Девочка плачет. Хрущев подходит к ней и садится рядом.

– Да ты не скули, внучка, – ласково говорит он. – Ну-ка, давай кашки пошамаем.

Суслов и Поликарпов переглядываются. Хрущев кормит девочку кашкой, с ложки, умело.

– Докладывайте, товарищ Суслов, – одновременно говорит он.

Суслов, глядя в свой блокнот, произносит:

– Вчера Борис Пастернак послал в Стокгольм такую телеграмму: «Бесконечно благодарен, тронут, горжусь, изумлен, недостоин».

– Надо было оставить в тексте одно слово: «Недостоин», – перебивает Хрущев. (...) А как эта баба. как ее. Ольга, что ли? Спит он с ней?

– Она его литературный секретарь, – отвечает Сурков.

– Она его друг, сама поэтесса. Да, между ними любовь. Кажется, она настраивает Пастернака против нас...

– При Сталине сидела бы уже, – бросает Хрущев.

– Она при Сталине уже сидела, Никита Сергеевич, – говорит Сурков.

– Я вот разжал кулак, свободу дал, болван. – Хрущев встает из-за стола. – Ох, черт, опять колики в брюхе. Попили молочка у колхозничка. Микоян-то жив? Армяне, они, правда, выносливые. Нина! Нина!

(...) В гостиную входит жена Хрущева. Она среднего роста, «в теле», с простым, но добрым лицом. На вид ей лет пятьдесят пять. Поверх темного платья надет передник.

– Слушай, ты прочитала «Доктора Живаго», как я тебе велел?

– Не кончила еще.

– В сон клонит?

– Малость.

– Про чего книга?

– Не знаешь что ли?

– Знаю – не знаю, – я хочу, чтоб ты сказала, ты, простая советская баба.

– Я не простая. У меня образование.

– Про чего там?

– Про жизнь человеческую. Только мудрено очень.

– Про Ленина есть?

– Нету, – Нина понижает голос: – Я вам, товарищи, совет дам. У вас ведь «прокол». Послушайте «простую» советскую бабу. Напечатайте «Доктора Живаго». Ну, две-три тысячи экземпляров. Больше не раскупят. Прочитает только наша интеллигентная знать. Не пойдет она в народ. И никто ничего и знать о ней не будет. о книге.

(...) Хрущев снова вспыхивает:

– Дура, Нинка, дура ты. Мы не имеем право спускать на тормозах, как сказал товарищ Сурков, идеологическую диверсию. На Западе роман используют, как бомбу, – Хрущев смеется. – Ступай, простая советская баба, на кухню и потроши зайцев.

(...) – На Кузнецком мосту, товарищ Хрущев, – говорит Поликарпов, – в центре Москвы, спекулянты продают «Доктора Живаго» из-под полы. Хрущев интересуется:

– Почем за штуку?

– 100 рублей.

Хрущев от неожиданности свистит.

– Это на русском языке. Эмигрантские издания. В Западной Германии, – говорит Суслов.

– Арестовывать их надо! – восклицает Хрущев.

– Эмигрантов? – спрашивает Поликарпов.

– Спекулянтов, – отвечает Хрущев. – (...) Ну вот что, товарищи. Довольно лясы точать. Надо показать овощу этому кузькину мать. Передайте Пастернаку, что я ставлю вопрос ребром: либо он немедленно откажется от Нобелевской премии и напишет покаянное письмо мне и в «Правду», либо.» (Киносценарий, с. 43—48)

В другой сцене Кротков приводит ценные детали, описывая, как Константин Федин идет по поручению Дмитрия Поликарпова на пастернаковскую дачу уговаривать соседа отказаться от премии:

«Это двухэтажное деревянное строение, сруб, с застекленными верандами наверху и внизу. Позади дачи – сосновая рощица. Справа – небольшой одноэтажный флигель и забор, за которым начинается участок писателя Всеволода Иванова. Центральный вход в дом осенью уже закрыт. Входить теперь надо, поднимаясь по лестнице, через „Тамбур“ и кухню.

Около лестницы стоит стол для игры в «пинг-понг», на нем что-то уложено и накрыто брезентом. Тут же колонка с колодезной водой. За лестницей – штабеля дров. Дальше стоят две машины, кофейного цвета «Победа» и светло-серый «Москвич».

Слева от ворот начинается огород. Сейчас он, разумеется, гол. В центре торчит пугало, на палке какой-то старый пиджак, шляпа и детское ружье. Дальше – сад с вишнями и яблонями, с кустами крыжовника. Еще дальше – забор, за которым участок Федина.

Тобик и Бубик с лаем бросаются на Федина. Тобик побольше, старый, слепой на один глаз, пудель. Бубик – помоложе и пошустрей. Однако, узнав знакомого человека, они стихают и виляют хвостами» (там же, с. 55).

Сценка: Федин в кабинете Пастернака.

– Вот у тебя висит портрет Толстого, – говорит Федин, – величайшего реалиста, художника. А в книжном шкафу я вижу Кафку, Пруста, Джойса.

– И только? Больше ты ничего не увидел у меня в книжном шкафу «сомнительного»?

Пастернак приходит в крайнее возбуждение. Он порывисто распахивает дверцы шкафов и извлекает большую книгу. Он кладет ее на стол.

– Вот самая великая книга, написанная на земле! – повышая голос, произносит он.

Это – Библия» (там же, с. 62—63).

Пастернак у Кроткова изъясняется так: «Единственное человеческое в этом Поликарпове – его грудная жаба».

Или – о Федине, после неудачного разговора: «Еще один русский интеллигент умер, Ниночка».

Ниночка – это Нина Табидзе, гостящая у Пастернаков на даче.

«А в общем, девочки... петушусь я, петушусь, а сказать правду... страшно мне...», – вздыхает Пастернак.

В конце 1958 года издательство ЦОПЭ выпустило небольшой сборник «Дело Пастернака», переводя разговор в подчеркнуто политическую плоскость. Здесь были собраны некоторые биографические сведения о писателе, хроника событий, заграничные отклики, статьи русских писателей-эмигрантов и стихотворения из романа. Сборник был хорошим подспорьем для антисоветского пропагандиста. (Некоторые материалы из этой книжки мы приводим в Приложении.)

Видя, как удобен оказался Пастернак для политических спекуляций, Георгий Адамович взялся сформулировать свое горькое отношение к «Живаго». Он подбирался к этой теме не раз, но полнее всего выразился в радиопередаче об Александре Солженицыне, прозвучавшей по Радио Свобода 13 июля 1968 года:

«Всем известно, какой шум вызвало появление романа Пастернака: Нобелевская премия, телеграммы, статьи во всех крупнейших европейских и американских газетах. Даже сравнение с „Войной и миром“. Давно и справедливо было замечено, что не будь на „Доктора Живаго“ наложен запрет в Советском Союзе, не возникни затем постыдной травли Пастернака, выход его книги не превратился бы во всесветную сенсацию.

Перечитывая роман, убеждаешься с новой силой, как преувеличено было его значение. Да, бесспорно, «Доктор Живаго» – произведение поэта. Никто, кроме подлинного поэта, не мог бы написать нескольких прекрасных стихотворений, заключающих книгу, некоторых страниц второй ее части. Чувствуется, что автор – человек на редкость искренний, духовно порывистый, мучительно пытающийся разобраться во всем, чему довелось ему быть свидетелем, и писавший свою книгу, как завещание.

Однако сколько возникает «но» при чтении «Доктора Живаго». И не говоря уж о нелепом сопоставлении с «Войной и миром», сколько в этом романе глав, о которых Тургенев, по своей привычке, не преминул бы сказать, что они «воняют» литературой. Отрицать большой талант Пастернака и постоянное, как бы музыкальное, очарование этого таланта невозможно. Но даже и в завещании своем он не преодолел склонности к литературе в том дурном смысле этого понятия, который коробил Тургенева.

Перечтем главу, где доктор, с которым тут несомненно отождествляет себя автор, размышляет о характере своих писаний и признается, дальше я цитирую, что «всю жизнь мечтал об оригинальности сглаженной и приглушенной, внешне неузнаваемой и скрытой под покровом общеупотребительной, привычной

формы. Всю жизнь стремился к выработке сдержанного непритязательного слога». Признается он и в ужасе, охватывающем его при мысли о том, как он далек от этого идеала. Это страницы поистине удивительные. Непостижимо, почему же Пастернак, с такой проницательностью говорящий о литературном идеале, который, вероятно, одобрил бы и Толстой, Толстой, с презрительной яростностью отбрасывавший всякую показную, условную художественность, непостижимо, почему Пастернак на всем протяжении своего романа нагромождает сравнения и метафоры вплоть до того, что снег у него оказывается похожим на «белок яичницы-глазуньи», лунный свет уподобляется «пролитым белилам», весна «всходит на волшебных дрожжах существования», и так далее. Пастернак, по-видимому, не способен дать ни одного описания, не добавив слов «как» и «будто»: как то-то, будто то-то. И тут-то и возникают под его пером «белила», «яичницы» и «волшебные дрожжи».

В результате, в основе, бесспорно, благородное устремление пастернаковского замысла – защита одинокого человека, застигнутого революционной бурей, попытка отстоять его от судеб, от которых, по Пушкину, защиты нет, – устремление это притупляется. А внимание читателя мало-помалу рассеивается. Если по примеру Пастернака увлечься сравнениями, то можно было заметить, что «Доктор Живаго» похож на монолог человека, который хотел сказать что-то чрезвычайно важное, но сбился, запутался и чуть ли не похоронил свой замысел под цветами безудержного и однообразно-вычурного ораторского красноречия».

Вернемся в 1959 год. После мичиганского и миланского «Доктора Живаго» наступил черед по-настоящему масового издания – меньше карманного формата, на папиросной бумаге: ее называют еще рисовой, индийской или библейской. Роман вышел в двух видах: однотомником и двумя маленькими томами. На обложках желтого цвета стояли переплетенные буквы «БП». Книги были выпущены никому не известным французским издательством «Soci'et'e d'Edition et d'Impression Mondiale», но отпечатаны в реально существующей парижской типографии «Imprimerie d'Orl'eans», где выходило множество других эмигрантских книг. Правда, знака копирайта на карманных «Живаго» опять не было, то есть издание оказалось пиратским от начала до конца. Текст романа предварялся анонимным предисловием «Свеча человечности и правды».

«В известном смысле, – писал некий эмигрант, – писатель тот же врач: он нащупывает больное место, интуитивно определяет болезнь и ее причины и помогает здоровому началу организма справиться с нею. Но задача писателя много сложнее, ибо он имеет дело не с телом и душой отдельного человека, а с духом человека вообще, тем самым – с духом эпохи. И чем значительнее творение писателя, тем глубже проникает оно в поддонные бездны духа человеческого. Тем шире обнимает и выражает эпоху. Борис Пастернак идет этим единственным правильным путем. Завещанным ему лучшими традициями высочайших представителей русской литературы. Он хорошо понимает, что

Не плоть, а дух растлился в наши дни,И человек отчаянно тоскует.Он к свету рвется из ночной тениИ, свет обретши, ропщет и бунтует.

(Тютчев)

Неверие в высший Смысл мира породило неверие в жизнь, – и историческая вьюга событий, ставшая уже совершенно стихийной и вовсе безликой, нечеловечески темной и жестокой, грозит задушить последние, слабые, казалось бы, проявления свободной человеческой личности. Личности, стремящейся к жизни, а, следовательно, противоставляющей себя морозным вихрям безликой мертвенной стихии.

Нагие, лишенные всяческих одежд – культурных, социальных, даже национальных, – как блуждающие ноябрьские листья разносятся эти личности зимними вьюгами по всей необъятной земле, по всей нашей застылой стране; иногда приникают они другу к другу, приникают особенно любовно и задушевно – ибо ничего кроме голой душевности у них и не осталось, а они ищут какого-то сочувствия и тепла: но вновь порыв зимней ночной вьюги отрывает их друг от друга, несет их в даль, торжествующе поет самому себе оды, похваляется своей силой и умерщвляет все живое, противостоящее ему. Об этом порыве зимних и ночных вьюг говорит писатель. «Писать о нем надо так, чтобы замирало сердце и поднимались дыбом волосы. Писать о нем затверженно и привычно, писать не ошеломляюще, писать бледнее, чем изображали Петербург Гоголь и Достоевский, – не только бессмысленно и бесцельно, писать так – низко и бессовестно. Мы далеки еще от этого идеала», – говорит в своем «Биографическом очерке» (1957—1958) Борис Пастернак.

И он не пошел по «низкому и бессовестному» пути. Он создал произведение, вынашивавшееся им всю его жизнь, произведение новое по форме, только условно названное им «романом», ибо нельзя нашу смятенную и всклокоченную жизнь, нашу историческую ночную метель втиснуть в узкие рамки раз и навсегда законченной формы: с началом и концом, с фабулой и резко очерченными характерами. Борис Пастернак сделал много больше, чем написал новый роман: он не только мучительно-ярко воплотил разгул ночной вьюги на нашей земле, на нашей Родине, – а и заставил уверовать в жизнь и смысл ее. Да, это так: ночная зимняя вьюга непроглядна и свирепа, изнемогающие путники не видят кругом ни зги, уже изверились в спасении, но вот где-то в одиноком окне мелькнул путеводный огонек: «свеча горела на столе», – и уже уверенней идет спутник сквозь ночь и вьюгу смерти на свет человечности и любви, начинается верить в себя, в жизнь, в спасение:

Мело, мело по всей земле,Во все пределы.Свеча горела на столе,Свеча горела.

(...) Много пишется романов на свете. Часто очень хороших романов. Но Пастернак признан всем миром потому, что сделал много больше: он указал на эту полузабытую свечу Человечности и Любви, Веры и Правды, как на единственный свет в единственном окне, как на единственный, но надежный путеводный огонек спасения:

Метель лепила на стекле,Кружки и стрелы,Свеча горела на столе,Свеча горела».

Карманный «Живаго» был не наборным изданием, а уменьшенной копией мутоновского экземпляра – разумеется, со всеми опечатками, допущенными Григорием Даниловым.

Именно в этом, карманном виде «Живаго» шире всего распространился по Советскому Союзу 1960—80-х годов. Перевозить его через границу было легче, чем любую другую западную продукцию. По мнению эмигрантов старшего поколения, тираж засылочного издания был от 10 до 100 тысяч. Любая из этих цифр была грандиозной: обычный тираж эмигрантской книги всегда колебался от 200 до 1200 штук. Вложить огромные деньги в массовое издание для отправки «на ту сторону» мог только какой-нибудь американский «фонд».

А поскольку матрица и первый, мутоновский, тираж готовились на деньги ЦРУ, то понятно, откуда поступили средства на «закрепление успеха». Но кто стоял за его изданием – кто делал книгу, кто писал предисловие, – оставалось неясным.

Только 2 октября 1976 года в письме к Глебу Струве его соавтор Борис Филиппов признался: «Мое – правда, с изувеченным моим предисловием, – но его можно изъять, – издание карманного формата вышло раньше мичиганского». За давностью лет Филиппов ошибался: парижские книжки появились только в первые числа мая 59-го (а мичиганские четырьмя с половиной месяцами раньше), но само признание указывает на того, кто был пионером по получению ЦРУшных средств на русские книги. Благодаря постоянному проживанию в Вашингтоне, Филиппов одним из первых обзавелся полезными знакомствами, и ему стали доступны и тексты, и закулисные сведения, и фонды.

Год спустя, 24 ноября 1977-го, он писал Струве:

«...в 1959 году выпустил „Живаго“ я сам в малом карманном формате, под фиктивной маркой фирмы никогда не существовавшей: „Soci'et'e d'Edition et d'Impression Mondiale“ (...); в этом „малом“ „Живаго“ моя статья была так злостно безграмотно изувечена человеком, давшим деньги на издание, что я снял свое имя и с издания, и со статьи».

В том же 59-м году, по предложению Мичиганского университета, Струве и Филиппов принялись за подготовку собрания сочинений Пастернака на русском языке. Условием было невключение в собрание «Доктора Живаго», который успешно продавался отдельно, – а кроме того, это вызвало бы новый раунд переговоров с Фельтринелли. А поскольку никаких прав на доживаговские произведения у Фельтринелли не было, то юридических проблем с этой стороны у издательства и не возникло.

Поделиться:
Популярные книги

Черный Маг Императора 4

Герда Александр
4. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 4

Поющие в терновнике

Маккалоу Колин
Любовные романы:
современные любовные романы
9.56
рейтинг книги
Поющие в терновнике

Магия чистых душ 3

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Магия чистых душ 3

Разбитная разведёнка

Балер Таня
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Разбитная разведёнка

Игра на чужом поле

Иванов Дмитрий
14. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.50
рейтинг книги
Игра на чужом поле

Жена на пробу, или Хозяйка проклятого замка

Васина Илана
Фантастика:
попаданцы
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Жена на пробу, или Хозяйка проклятого замка

Начальник милиции. Книга 5

Дамиров Рафаэль
5. Начальник милиции
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Начальник милиции. Книга 5

Газлайтер. Том 3

Володин Григорий
3. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 3

Лубянка. Сталин и НКВД – НКГБ – ГУКР «Смерш» 1939-март 1946

Коллектив авторов
Россия. XX век. Документы
Документальная литература:
прочая документальная литература
военная документалистика
5.00
рейтинг книги
Лубянка. Сталин и НКВД – НКГБ – ГУКР «Смерш» 1939-март 1946

Черный Маг Императора 11

Герда Александр
11. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 11

Вернуть Боярство

Мамаев Максим
1. Пепел
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.40
рейтинг книги
Вернуть Боярство

Адвокат Империи 3

Карелин Сергей Витальевич
3. Адвокат империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Адвокат Империи 3

По осколкам твоего сердца

Джейн Анна
2. Хулиган и новенькая
Любовные романы:
современные любовные романы
5.56
рейтинг книги
По осколкам твоего сердца

Школа. Первый пояс

Игнатов Михаил Павлович
2. Путь
Фантастика:
фэнтези
7.67
рейтинг книги
Школа. Первый пояс