Отныне и вовек
Шрифт:
– Так-так, – сказал он с ничего не выражающим лицом, вольготно привалясь к дверному косяку. – Да это же мой юный друг Пруит! Ну и как тебе строевая, Пруит? Как она, жизнь в стрелковой роте?
Повара и солдаты не спускали с него глаз: Цербер редко оставался в гарнизоне на выходные, и они ждали чего-то из ряда вон выходящего.
– Мне нравится, старшой. – Пруит улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка получилась убедительной. Голый по пояс, он стоял, согнувшись над мойкой, в насквозь промокших от пота и мыльной воды рабочих брюках и ботинках. – Потому я и перевелся, – продолжал он серьезно. – Тут у вас не жизнь, а сказка. Если вдруг найду в этой куче жемчужину, возьму тебя в долю.
– Ну-ну, – вальяжно хохотнул Цербер. – Ну-ну. Ты, оказывается, настоящий друг. И честный парень. Что ж, у Динамита в Блиссе были Прим и Галович, зато у меня в первой роте был Пруит. С кем вместе служил, для того что хочешь сделаешь. Значит, любишь работать? Я подумаю, может, найду для тебя еще какую-нибудь работенку в том же духе.
И, круто изогнув брови, Тербер с усмешкой поглядел на него. Пруит часто потом вспоминал этот заговорщический взгляд: повара, солдаты, кухня – все куда-то исчезло, остались только глаза двух людей, понимающих друг друга.
Он поудобнее ухватил кружку – тяжелая, без ручки, она лежала на самом дне мойки – и ждал, что Тербер скажет что-нибудь еще. Мысленно он уже видел, как со злобным торжеством убийцы высоко заносит кружку, но Цербер, казалось, разглядел, что сжимает рука под мыльной водой, потому что снова лучезарно улыбнулся и вышел из кухни, а Пруит остался как дурак стоять у мойки наедине со своим дерзким романтическим видением.
Несмотря на угрозу Тербера, фамилия Пруита больше не появлялась в списке суточных нарядов. В конце второй недели он был свободен и мог ехать в Халейву. Еще в первой роте он много раз с удивлением замечал, что Тербер на свой чудаковатый лад непогрешимо честен и никогда не нарушает установленные им самим нормы справедливости.
Она ждала его в дверях. Уперев вытянутую руку в косяк, словно не желая пускать в дом назойливого торговца, она стояла в дверном проеме и сквозь москитную сетку смотрела на улицу. Ему казалось, когда бы он ни пришел – днем ли, ночью ли, – стоит ему подняться сюда по щебню отходящей от шоссе дороги, и он непременно увидит Вайолет, за, стывшую в дверях в своей неизменной позе, будто он только что предупредил ее по телефону и она вышла ему навстречу. В этом была какая-то мистика, она словно всегда знала заранее, что он сейчас придет. Впрочем, все, связанное с Вайолет, было необычным.
Ему было не разгадать ее, он понял это с первого дня, когда познакомился с ней в Кахуку и повел в луна-парк, где убедился – луна-парки на всем земном шаре одинаковы, – что она девушка. Уже одно это удивило его, а дальше удивление только росло.
Вайолет Огури. О-гуу-рди. «Р» было похоже на «д», произнесенное заплетающимся языком пьяного. Даже ее фамилия была необычной и неожиданной. Чужая страна всегда для тебя необычна, потому что, оказавшись там, ты ждешь необычного и даже сам выискиваешь его. Но сочетание простого английского имени с чужеземной фамилией сбивало с толку. Вайолет была такая же, как все другие местные девушки, чьи имена означают по-английски названия цветов, а фамилии родились из чужеземной глубины столетий; она была такая же, как все другие дочери и внучки тех японцев, китайцев, португальцев, филиппинцев, которых завезли сюда на пароходах, точно скот, работать на тростниковых и ананасных плантациях; такая же, как все те девушки, чьи сыновья часто попадают в бесчисленное племя мальчишек, что возле баров чистят вам на улице туфли и повторяют старую шутку: «Моя – наполовину японский, наполовину – скофилдский» – или с кривой ухмылкой: «Моя – наполовину китайский,
Вайолет была двуединое целое, соединившее в себе до боли знакомое с непостижимо чужим – как Гонолулу, с его громадами принадлежащих христианским миссиям влиятельных банков и с задрипанной японской киношкой на углу Аала-парка, – гармония диссонансов, ключ к которой не мог бы подобрать никто, а уж Вайолет тем более. Он узнал, как правильно произносится ее фамилия, и это было все, что он узнал о ней.
Он шагнул в запущенный, загаженный курами двор, и она вышла ему навстречу на веранду под грубо сколоченным навесом. Он взял ее за руку, помог спуститься по трем прогнившим ступенькам, и они пошли вокруг дома к черному ходу: этот ритуал повторялся каждый раз, потому что за все то время, что он приходил сюда, его до сих пор не пригласили в гостиную.
Задняя веранда была раза в три просторнее передней; не затянутая москитной сеткой и до самой крыши оплетенная путаницей виноградных лоз, она была похожа на грот и служила семье Огури дополнительной, общей комнатой.
А за домом стояла его миниатюрная копия – ветхий курятник, вокруг которого степенно расхаживали самодовольные куры, зыркали бусинками глаз и, негромко кудахча свою чванливую песню про священное яйцо, с праведной бесцеремонностью святых роняли помет в траву. Кислый запах курятника и населяющего его народца пропитывал весь двор. И всякий раз потом, когда Пруит чувствовал этот запах, он явственно представлял себе Вайолет и всю ее жизнь.
В ее спальне рядом с кухней вечно царил беспорядок. Покрывало на железной кровати с облупившейся позолотой было смято, вещи небрежно валялись на постели и на единственном в комнате стуле. На самодельном туалетном столике белела рассыпанная пудра, зато в углу стоял почти настоящий платяной шкаф – рама, сколоченная из мелких реек и завешенная куском ядовито-зеленой цветастой ткани, которую в Америке производили специально для Гавайских островов. Вайолет сама соорудила этот символ бедняцкой надежды – «будут деньги, купим получше».
Пруит разделся до трусов и начал искать свои шорты, двигаясь по спальне с раскованностью частого гостя. Беспорядок его не смущал: он расшвыривал ногами валяющиеся на полу туфли, перекидывал платья со стула на кровать и чувствовал себя в этой жалкой хибаре даже больше дома, чем сама Вайолет.
Кучка домишек на склонах холмов по обе стороны дороги была похожа на его родной Харлан, не хватало только копоти и угольной пыли. Ржавая колонка возле задней веранды, выщербленная раковина с подставленным цинковым ведром и эмалированный ковшик – все это было плотью от плоти его жизни, и ему, выросшему в нищете, дышалось здесь легко и свободно.
Отыскивая шорты, он успел рассказать ей и про свой перевод, и про то, почему так долго не приезжал.
– Не понимаю, Бобби, зачем же ты тогда перевелся? – спросила Вайолет, и, услышав ее щебечущий кукольный голосок, он, как всегда, засмеялся. Она сидела на кровати и смотрела, как он снимает ботинки и носки и надевает на босые ноги старые парусиновые рыбацкие туфли.
Пронизанный солнцем ветерок плеснул в окно – единственное в этой комнате, словно его, спохватившись, прорубили в последнюю минуту, – омыл свежестью полумрак и приглушил запах грязной постели. Прохладный воздух коснулся его тела, и, посмотрев на Вайолет, сидевшую в одних шортах и лифчике, Пруит почувствовал, как от знакомого неукротимого желания у него напрягаются мышцы и потеют ладони.