Отражения в золотом глазу
Шрифт:
Джон Генри вприпрыжку бегал по кухне от лестницы к двери.
— Кексы! — распевал он. — Кексы! Кексы!
— Ты могла бы выпроводить его из кухни и рассказать мне одной, — заявила Ф. Джэсмин. — Только не думай, будто мне интересно. Меня ни капли не трогает, что тогда произошло. Жаль только, что Уиллис Родс не вошел тогда и не перерезал тебе глотку.
— Очень это красиво, — ответила Беренис, — особенно после того, как я приготовила для тебя сюрприз. Сходи-ка на заднее крыльцо, там в плетеной корзине под газетой есть кое-что для тебя.
Ф. Джэсмин неохотно встала и, волоча ноги, вышла на заднее
— Это очень мило с твоей стороны, — заявила Ф. Джэсмин. — Я тебе очень признательна.
Ей хотелось придать своему лицу двойственное выражение: так, чтобы один глаз смотрел с укором, а второй с благодарностью. Но человеческое лицо лишено такой способности, и у нее не получилось вообще никакого выражения.
— Ну, выше голову! — скомандовала Беренис. — Кто знает, что может случиться? Вот увидишь, завтра ты в этом розовом платье познакомишься в Уинтер-Хилле с симпатичным мальчиком. В таких поездках и обзаводятся поклонниками.
— Я совсем не о том говорю, — сказала Ф. Джэсмин. Потом она прислонилась к дверному косяку и добавила: — Разговор у нас получился какой-то не такой.
Сумерки стояли светлые и тянулись долго. Августовский день можно было разбить на четыре части — утро, день, сумерки и темноту. В сумерках небо становилось необычного сине-зеленого цвета, но вскоре оно бледнело и делалось белым. Воздух казался серовато-серебристым, деревья и беседка во дворе темнели медленно. В этот час воробьи собирались в стайки и кружили над крышами городских домов, а над потемневшими вязами на улицах раздавалась августовская песенка цикад. Все звуки в сумерках доносились неясно и тягуче: стук двери, детские голоса, стрекотание машинки для стрижки травы в чьем-то дворе. Ф. Джэсмин принесли вечернюю газету. В кухне темнело — сначала потемнели углы, потом стали исчезать рисунки на стенках. Все трое молча следили, как наступает темнота.
— Войска сейчас уже в Париже.
— Это хорошо.
Еще помолчали, затем Ф. Джэсмин сказала:
— Мне уйму всего надо сделать. Я сейчас ухожу.
Но, хотя она уже стояла в дверях, она не ушла. В этот последний вечер, когда они в последний раз все трое сидели на кухне вместе, Ф. Джэсмин чувствовала, что, перед тем как уйти, она должна что-то сказать или сделать. В течение многих месяцев она была готова навсегда уйти из этой кухни, но сейчас, когда пришло время, она стояла, прижавшись плечом и головой к косяку, и чувствовала, что еще не совсем готова. В этот час, когда наступала темнота, все, о чем говорили на кухне, звучало грустно и красиво, хотя сами слова не были ни грустными, ни красивыми.
— Сегодня на ночь я приму ванну два раза, — тихо произнесла Ф. Джэсмин. — Сначала как следует отмокну и вымоюсь щеткой, отмою коричневую корку с локтей. Потом выпушу грязную воду и приму вторую ванну.
— Это хорошо, — вставила Беренис. — Будет приятно посмотреть на тебя чистую.
— И я приму еще одну ванну, — тихо и грустно сказал Джон Генри.
Ф. Джэсмин не могла разглядеть его в наступающей
— Почему?
— Что «почему», детка? — отозвалась Беренис. Он ничего не ответил, и тогда заговорила Ф. Джэсмин:
— Почему закон не разрешает поменять имя?
Силуэт сидящей Беренис вырисовывался на фоне бледного света за окном. Она держала в руках развернутую газету, низко и слегка набок наклонив голову, потому что с трудом различала буквы в темноте. Когда Ф. Джэсмин задала свой вопрос, Беренис сложила газету и опустила ее на стол.
— Потому. Сама можешь догадаться, — ответила она. — Представь себе, какая начнется неразбериха.
— Не понимаю, почему она начнется, — заявила Ф. Джэсмин.
— Что у тебя на плечах? — поинтересовалась Беренис. — А мне-то казалось, что это голова. Сама подумай. Предположим, я вдруг начну называть себя Элеонорой Рузвельт, а ты объявишь себя Джо Луисом. А Джон Генри станет выдавать себя за Генри Форда. Ты только подумай, какая начнется путаница.
— Не говори глупости, — возразила Ф. Джэсмин. — Я же имею в виду совсем другое. Просто, если тебе не нравится твое имя, чтобы можно было его сменить. Например, Фрэнки на Ф. Джэсмин.
— И все-таки начнется путаница, — настаивала Беренис. — Представь себе, что мы все вдруг изменим свои имена. Нельзя будет понять, о ком идет речь. Весь мир полетит кувырком.
— Не понимаю, почему…
— Потому что наше имя постепенно обрастает всякой всячиной, — продолжала Беренис. — У тебя есть имя, с тобой что-то происходит, ты совершаешь какие-то поступки, что-то делаешь, и твое имя начинает уже что-то значить. Оно обрастает чем-то. Если плохим и о тебе идет дурная слава, так нельзя же, чтобы ты просто взяла и отмахнулась от своего имени. А если хорошим и слава у тебя добрая, то нужно радоваться и ничего не менять.
— Ну, а чем обросло мое имя? — спросила Ф. Джэсмин.
Беренис молчала, и тогда девочка сама ответила на свой вопрос:
— Ничем! Видишь? Мое имя не значит ничего.
— Ну, это не совсем так, — ответила Беренис. — Когда люди думают о Фрэнки Адамс, то вспоминают, что Фрэнки хорошо закончила седьмой класс, нашла позолоченное яйцо и стала победительницей игры, которую устроили на пасху, что Фрэнки живет на Гроув-стрит, и…
— Но ведь все это пустяки, — заявила Ф. Джэсмин. — Понимаешь? Это ничего не стоит. Со мной еще ни разу ничего не произошло…
— Так произойдет, — сказала Беренис. — Обязательно.
— Но что? — настаивала Ф. Джэсмин. Беренис вздохнула и полезла за пачкой из-под «Честерфилда».
— Не приставай, я сама ведь не знаю. Если бы я умела предсказывать будущее, то была бы колдуньей и не сидела бы сейчас на кухне, а зарабатывала предсказаниями хорошие деньги на Уэлл-стрит. Я могу сказать только, что с тобой еще много чего произойдет. Но что именно — не знаю.
— Кстати, — сказала Ф. Джэсмин, помолчав, — я думаю заглянуть к тебе домой и поговорить с Большой Мамой. Я не верю ни в какие гаданья, но почему бы не попробовать?