Оттенки
Шрифт:
Вот какие случаи происходили с Мерихейном и мухой в те дни, когда они еще жили в квартире вдвоем. А теперь их стало трое: писатель, муха и студент. Мерихейну порою становилось словно бы жаль прошлых дней, да и будущее несколько тревожило его. Что, если он уже не сможет, как бывало, спокойно подремывать наедине с собою, осмысливая жизнь и поступки людей, припоминая прожитые им то яркие, то бесцветные дни. Бывало, на улице воет ветер, метет метель, а возле Мерихейна нет ни единой души — некому произнести слово, некому вернуть его с тех путей, по которым он бродит в своем воображении. Но что тут поделаешь, чем поможешь! Временами в душе Мерихейна возникала злая тоска по беспечной молодости, желание видеть возле себя юные лица, на которых жизнь еще не оставила своих похожих на иероглифы пометок, слышать звонкие голоса, чувствовать пламенеющую плоть, стремительный ток жаркой
В минуту такой тоски Мерихейн и пригласил к себе Лутвея. У молодого человека есть приятели, значит, и с ними можно будет встречаться. Однако первые дни жизни с новым соседом не внесли в быт Мерихейна заметных изменений. Утром, когда он уходил, молодой человек еще спал, за ужином появлялся редко. А если и появлялся, то был неразговорчив, — занятый какими-то своими мыслями, он не имел желания посвящать в них Мерихейна. Одно было несомненно: если прежде Мерихейн выпивал по вечерам две стопки вина — одну за свое собственное здоровье, вторую за здоровье мухи, — то теперь опустошал, по меньшей мере, три, ведь пьющих-то стало трое: студент, писатель и муха. Однако Лутвей, по-видимому, не воспринимал той иронии, которая скрывалась за шутливой беседой Мерихейна с мухой. Наверное, поэтому Мерихейн не заговаривал о ней с Лутвеем, а если разговор и возникал, то обычно сводился к следующему:
— Ума не приложу, как я узнаю свою муху весною, когда их будет много, — сказал как-то Мерихейн.
— Вряд ли ваша муха до весны доживет, успеет спиться, — ответил Лутвей.
— А если все-таки доживет…
— Тогда привяжем ей на шею красную ниточку.
— Муха, чего доброго, подумает, что ее собираются повесить.
— Ну, тогда выкрасим ее.
— Не сдохла бы…
— У нас ведь есть ученые, знатоки природы, пусть они определят, какой краской и каким образом муху выкрасить.
— Верно, верно! В принципе наука, вероятно, не станет возражать против идеи покрасить муху.
— Разумеется, нет.
— Пуделей и ослов опрыскивают одеколоном, почему бы в таком случае не выкрасить на научной основе муху.
— Только краска должна быть первосортной, она — единственное средство украсить себя как для двуногих, так и для многоногих красавиц.
И когда Мерихейн наполнил стопки, — в этот вечер уже пятый или шестой раз, — их осушили за здоровье крашеной мухи или, как заявили пившие, за здоровье интеллигентной мухи, мухи будущего.
8
Лутвей уже дважды напоминал Мерихейну о предполагавшемся новоселье, но каждый раз получал уклончивый, неопределенный ответ. Вероятно, Мерихейна все-таки в известной степени занимали мысли о предстоящем юбилее, который общественность собиралась достойно отметить. Внимание широких кругов общества несколько щекотало самолюбие Мерихейна и даже рождало в его душе надежду на некие блага, которые могут выпасть на его долю.
Однако, несмотря на это, Мерихейн не мог избавиться от какого-то смутного предчувствия, которое заставляло его повторять: «Пусть делают, что хотят, главное, чтобы меня оставили в покое». Нельзя сказать, чтобы ему заранее претили пожелания счастья и рукопожатия, чтобы ему не сулили радости сверкающие восхищением глаза, растроганные лица, проникновенные слова, — все это он заслужил по праву. Нет, Мерихейн говорил так не потому! Просто-напросто писатель знал, что официальные поздравления он, вероятнее всего, услышит от людей, которые его не интересуют и которых он, в свою очередь, тоже никогда не интересовал, не трогал, — они его не только не понимали, но и не хотели понять. С льстивыми улыбками на лицах, с елейными речами на устах подойдут они к нему, — люди, чье участие в торжестве будет для него мукой, чьи поздравления обернутся для него глумлением, похвала — насмешкой, лестные слова — горькой иронией, чьи преувеличенно пылкие пожелания счастья вынудят его, мучаясь от стыда, произносить в ответ пустые слова, просто для того, чтобы не оказаться невежливым. Наверное, эти люди пожалуют в черных костюмах, а может быть, даже во фраках, с цилиндрами в руках, — они станут кланяться так, как принято в обществе, станут говорить так, как принято в обществе, о, они воспользуются возможностью еще раз подчеркнуть, кто такие они и кто он, Андрес Мерихейн. Разве когда-нибудь им приходило в голову считать его равным себе, разве они когда-нибудь подозревали в нем, — а о признании и говорить нечего, — хотя бы искру того таланта, который собирались теперь публично превозносить? Если бы он знал, если бы он помнил! Да, этим людям и он сам, и его произведения
Вот о чем думал Мерихейн вечером накануне своего юбилея, как раз в тот момент, когда на лестнице вдруг послышался топот многих ног. Дверь отворили, в квартиру ввалилась целая компания молодых людей — «один, два, три… семь», — считал Мерихейн — и только одна женщина, да и та маленькая.
— Знакомьтесь сами, — сказал Кулно своим спутникам, — но имейте в виду: у королевы вечера право подойти первой.
С этими словами Кулно взял Тикси за руку и подвел к Мерихейну.
— Это Тикси, — представил ее Кулно. — А это он — Андрес Мерихейн.
— А-а, это и есть та самая «большая тайна»! — воскликнул писатель.
— Та самая.
— Какая маленькая ваша «большая тайна»!
— О-о, это просто обман зрения, — возразил Кулно, — надо знать, под каким углом смотреть. А она не хотела идти, стеснялась.
— Вот как?! Застенчивая тайна, — сказал Мерихейн, которому при виде девушки словно бы припомнилось что-то давнее, давно забытое. — А где же другие? Она единственная представительница прекрасного пола?
— Никаких других тайн у нас нет, — пошутил Кулно, не посчитав нужным объяснить, почему никто из женщин больше не пришел.
Когда все гости перезнакомились с Мерихейном, Кулно сказал:
— Мы пожаловали на новоселье Лутвея. Конечно, если ты не возражаешь.
— Не говори глупостей! Только надо было заранее предупредить, в такой поздний час магазины уже закрываются.
— Магазины нам не нужны, все уже куплено, — вмешался в разговор Лутвей.
После этих слов гости кинулись в прихожую и притащили оттуда множество свертков. Чего там только не было: булки, хлеб, масло, сыр, ветчина, колбаса, язык, угорь, шпроты, сардины, даже ножи, вилки, чайные ложки и стопки для вина, — целый передвижной буфет. Затем открыли черный ход и втащили в комнату две корзины, плотно уставленные бутылками.
От мрачного настроения Мерихейна и следа не осталось.
— А теперь, господа, за работу! — воскликнул Кулно. — И если хотите, чтобы все было хорошо, слушайтесь указаний Тикси.
Одни разожгли примус, другие, звякая ведром, отправились на двор принести из колодца воды, третьи отыскали в горке тарелки, разложили ветчину, нарезали хлеб, приготовили бутерброды, — и все это с болтовней, смехом, спорами, шутками и прибаутками. Несколько человек сняли пиджаки и закатали рукава рубашек, словно им предстояла бог весть какая сложная работа по хозяйству, но делать ничего не стали, а просто остановились группкой в сторонке и потихоньку разговаривали. Комната Лутвея была превращена в буфетную. На плиту, которая у Мерихейна никогда не затапливалась и топка которой служила прислуге вместо ящика для мусора, постелили в несколько рядов бумагу и — плита превратилась в буфетный стол, куда в беспорядке свалили посуду, ломти сыра и колбасы, хлеб и коробки сардин.
Помещение наполнилось сложным ароматом, состоящим из вони примуса, запахом пищи и курительных трубок, — Лутвей уже успел живописно развесить на стене свои бесценные сокровища. Трубки были всех сортов и всех калибров, и у каждой из них, — если верить уверениям Лутвея, — был свой собственный запах. Каждая трубка жила своей особенной жизнью, имела свою биографию, свои воспоминания и даже свои мечты. Мало того, каждая трубка помимо видимых внешних признаков обладала еще и внутренними или, как говорил Кулно, душевными качествами, которые давали возможность отличить ее, даже если бы пришлось искать среди тысяч подобных ей.