Ожидание. Повести
Шрифт:
Я запомнил эту предсмертную, эту прощальную песнь рыб, про которых говорят, что они немые. Правда, рыбы пели трепещущими хвостами…
Сперва сейнер уходил в волнистую даль, а на берегу за нами выше и выше вставали холмы и горы, словно боялись потерять нас из виду. Они, как зрители, поднимались друг над другом. Дальние так тянули головы, что дотянулись до солнца.
Горы даже закрыли солнце, и оно выбрасывало из-за них вечерние лучи своей золотой короны. Вполнеба. И оттуда невидимым дождем сеялся отраженный свет, и в этом свете прощально мерцали багрянцы виноградника,
А мы вонзались в горизонт, и я ощущал эту летящую точку, эту тарахтящую соринку, этот качающийся мирок, набитый надеждами, как будто смотрел на него издалека. Здесь были судьбы и геройство, и книги, и кино, и только не было мыла возле умывальника, прицепленного к гвоздю у пожарной доски. Меня это задело, и я взял отсутствие мыла на заметку, чтобы использовать как факт в своей лекции против самого рослого человека в Камушкине, бригадира Демидова, который застыл на капитанском мостике, как бог на крыше. Ручки и петли на всем сейнере вычищены, как золотые, а для рук, пожалуйста, мыла нет.
Море все еще хранило в себе запасы дневного света, голубея, кажется, даже ярче, чем в полдень, а горы стали синими, и над ними гаснул луч за лучом, словно поворачивали выключатели. Откуда-то лег на волны крепкий розоватый лоск — пролили бочку краски.
Я все ждал, когда Демидов перестанет любоваться морем.
Я все ждал, когда меня позовут читать лекцию о гигиене. Ведь я тут для дела.
Мы шли, а волны откатывались. А навстречу нам двигалась тень. Это была ночь. Еще один день умирал на волшебной сцене вселенной. Но под занавес вдруг загромыхали ноги по палубе, где я стоял, облокотясь, если я не ошибаюсь, о леер, за которым висела спасательная шлюпка. Мимо меня, как бизоны, пронеслись рыбаки, легко скользнул по одним поручням с мостика и прыгнул за ними в подтянутый баркас Андрей Демидов, и баркас, смотав буксирный канат, оторвался, отвалил и почти сразу исчез в сумеречном холодке безбрежия, рассыпая за собой по воде быстро тонущую сеть.
Моторчик на баркасе бил, как пионерский барабан. Он треснул и замолк. И оттуда раздались отчаянные крики. Я не разбирал слов, но хотелось кинуться на помощь, а рулевой, вышедший из рубки, и механик, вылезший из трюма, как черт из ада, смотрели в ту сторону спокойно.
Один сказал:
— Вроде на погоду поворачивает.
Другой сказал:
— Ага.
Один спросил:
— Курите, доктор?
Другой пошутил:
— Вредно для здоровья.
А сами, конечно, оба курили.
А на воде все кричали непонятно:
— Дай — бодай — гай!
— Ира — вира — гира!
— Почему они так кричат? — спросил я.
— А как же еще кричать? — спросил механик.
— Это для энергии народа, — отозвался рулевой.
Тут с воды донеслось:
— Мать вашу!
Рулевой и механик бросили окурки в волны и кинулись на свои места. Сейнер рванулся почему-то задом, а не передом. Вот сейчас будет крику! Но крику не было. Потом зажгли прожекторы, и тяжело загремела рыба.
Демидов прошел мимо меня, как мимо пустого
— Спите! — крикнул он.
Но никто не спал. Улеглись часа через два, после выгрузки. Все затихло минуты на три, в течение которых я не успел закрыть глаз. А потом поднялся такой богатырский храп, что работай двигатель, его бы сейчас не было слышно. Я нашарил ботинки у нар и, улыбаясь во весь рот, снова выбрался на палубу.
Ночь обожгла свежестью и тишью. Над головой кружился невесомый вихрь звезд. Я пригляделся к ним. Звезды висели сами по себе, ниже неба. А небо было само по себе, выше их, черное, без единой звезды. И под этой чернотой звезды летели куда-то стаями и в одиночку. Как птицы. А если все они, оторвавшись-то от неба, улетят? И не вернутся. А?
Я глянул за борт. Звезды были и внизу. Это в черноту моря врезались их отражения. И наш сейнер стал звездным кораблем, на котором отчаянно храпели космонавты.
Не знаю почему, но мне чудилось, что я хожу где-то совсем рядом с удачей.
На носу, в космическом безмолвии, тенькала мандолина. Это тот самый рулевой, который, по мнению Демидова, уже выспался в неположенный срок, теперь нес вахту.
— Скажите, вы счастливый человек? — спросил я.
О чем не спросишь ночью?
— Если бы я мог на флейте, — ответил он, ухмыльнувшись, — вот это было бы да! А я только на мандолине.
Он перестал бренчать, не закончив каких-то последних нот, и стал рассказывать мне о неразгаданных тайнах моря. Оказывается, рыба отправляется в свое зимнее кочевье раз вдоль одного берега, а раз вдоль другого. Почему? А сбитые в гущу, как гвозди в ящике, маленькие рыбки хамсички идут за такой же крохоткой хамсичкой, только другого цвета. То ли она разукрашена, как вожак, чтобы ее всем было видно, то ли стала вожаком потому, что разукрашена?
Утром я решил узнать все у Демидова. Я залез на капитанский мостик, но бригадир опередил меня:
— Помолчим, доктор. Ваше слово на обратном пути.
Берегов не было видно. Мы шли открытым морем. Серые волны шлепали по носу, обдавая сейнер брызгами с обеих сторон. Впереди наволакивалась какая-то еще более плотная серость.
Волны вскидывали корабль все выше, а он бежал, как будто хотел взлететь. Но мы просто искали рыбу, и Демидов не любовался морем, а высматривал ее.
Я спустился в кубрик. Здесь ребята, сидя в рубахах, расстегнутых до пупа, ворчали:
— Спали на рыбе и ушли…
— Теперь будет погода.
— Так это хорошо, — сказал я.
Они заржали.
Я промаргивал туман в глазах.
Вдруг, опять вдруг, все сорвались с мест и, натягивая ватники, унеслись, как будто корабль сейчас утонет, а я лег. Мне было все равно. Тонуть так тонуть. У меня воздух шел из легких, а в легкие не шел. Стих стук. Наступило блаженство. Долгое, как сон под воскресенье. Потом чей-то сочный голос проник в него:
— Волна-а-а расхо-одится! Пришла-а пого-ода!
Оказывается, хорошо, когда нет погоды. А погода — это волны, ветер, брызги вперехлест. Море, которое так любили рыбаки, становилось их врагом.