Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Я был ошеломлен этой встречей. Не потому, что снова увидел его, явившегося из того, призрачного мира, а просто вдруг невыносимо ясным стало собственное мое участие в происходившем. Нет, не действием, а какой-то готовностью чувств. Когда Михаил Петрович исчез из этой жизни, это было для меня так же закономерно, как дождь или смена дня и ночи. Такое исчезновение людей и даже целых народов имело некую связь с тайной происхождения жизни…
Все было как будто только вчера. Незримая волна зародилась где-то в вершинах ханабадской тропосферы и катилась, завихряясь смерчами и самумами, унося хижины и разваливая дворцы. Делалось это просто. Когда запланированная волна достигала назначенной республики, в центральном органе всеобщего ханабадства
Статью затем перепечатывала соответствующая «Ханабадская правда», тут же приводились гневные отклики рядовых ханабадцев, требовавших возмездия. К этому времени десять — двенадцать деятелей местной ханабадской науки уже допрашивались и признавались, как дошли до жизни такой и какой разведке служили: японской, турецкой или ЦРУ. Люди это были творческие, и составить соответствующий скажет для них не представляло труда.
Я дружил с Михаилом Петровичем, хоть был тот лет на двадцать старше меня. Собственно говоря, не был вовсе он Михаилом Петровичем, а был Оразмухамедом, но в Институте красной профессуры, где когда-то учился, слушатели-интернационалисты подчеркнуто брали себе русские имена и отчества. По профессии Михаил Петрович был экономистом, еще довоенным кандидатом наук, но, как всякий неординарный человек, занимался еще историей, филологией, писал рецензии, изучал эпос. И имел соответствующих ученых друзей в академических институтах. Их всех привлекли к ответственности, и его заодно.
Помню, в начале, когда лишь смутно ощущались признаки приближающейся бури, он говорил мне, высоко приподнимая брови:
— Ну, написал мой предок полторы тысячи лет назад непролетарский эпос, так я здесь при чем?
Этот его неизвестно когда живший предок изобрел также первый на земле музыкальный инструмент и сделал немало еще полезного, за что и прославлен был как родоначальник многих племен и народов. А то, что на войну с соседями звал, то такое было тогда жестокое феодальное время. Так или иначе, а все, имевшие отношение к преподаванию эпоса или просто читавшие его, получили по десять лет и отбыли на ближайшую стройку коммунизма. Их я, очевидно, и видел на канале, в размазанном на песке прямоугольнике в окружении собак.
Все бы на этом и закончилось, но кто-то из тройки судей посчитал дело не таким простым. Один из подсудимых, поэт и философ с тонким лицом и ниспадающими кудрями, на дополнительном допросе признался, что собирались они друг у друга не просто пропагандировать панханабадский эпос, а еще составили при этом подпольное правительство. Премьер-министром его избрали Михаила Петровича, как единственного среди них экономиста.
Всех вернули в Ханабад и судили заново. Теперь им дали по двадцать пять лет. Трех или четырех думали расстрелять, но как-то обошлось. Дело, как рассказывали, происходило таким образом. Приведенный на очную ставку, кудрявый поэт дал подробные показания, кому какой пост был назначен в подпольном правительстве. Когда он закончил говорить, слово дали Михаилу Петровичу. Ровным голосом тот подтвердил, что все было именно так, но показания их друга-поэта не полные.
— Как это не полные? — удивился председатель суда.
— Как премьер-министр я дал ему особое поручение. Почему наш товарищ умолчал о нем?
Бедный поэт растерянно хлопал глазами.
— Помнишь, дорогой мой, когда утром мы проснулись. Тебя еще тошнило, потому что смешивал накануне водку с шампанским. — Михаил Петрович говорил убедительно, не повышая голоса. — Я поручил тебе тогда быть у нас министром государственной безопасности. Зачем же ты про это не рассказал?
Говорят, все трое судей не могли удержаться от смеха, глядя
— До свидания, Михаил Петрович! — сказал я на прощанье и пожал ему руку.
— Михаила Петровича больше нет, там остался, — он говорил очень серьезно. — Я Оразмухамед, и никто другой!
Редактор отправил меня в длительную командировку. Я должен был сопровождать в поездке ответственных товарищей из Москвы, прибывших в Ханабад для изучения условий перехода на новый метод хозяйствования на селе, вплоть до создания отдельных семейных звеньев на хозрасчете. Два работника аппарата ЦК КПСС, к которым я непосредственно был прикреплен, один уже в возрасте, другой помоложе, оказались нормальные люди, во всяком случае ничего не напускали на себя. Старший был экономистом, а другой выдвинутый из глубинки. Приступали к делу мы с горного юга великой Ханабадской равнины.
— С чего же начнем знакомство? — спросил меня Николай Иванович, старший.
— С чайханы! — сказал я.
Он посмотрел на меня удивленно:
— С чайханы, так с чайханы.
Это была столица другой ханабадской республики. Не в сверкающую инородной бронзой и электричеством чайхану повел я их. И не в показательную столовую при городском парке с красным знаменем в углу. Километрах в пяти от города располагался кишлак, быстро становящийся городской окраиной. Там, напротив старого базара, было место, с которого я не в первый раз начинал знакомить приехавших сюда людей с подлинным Ханабадом.
Заведующий чайханой и давний мой знакомый, вышел к нам навстречу, обеими руками пожал руки гостей, нисколько не теряя достоинства. Все здесь было, как всегда. В глубине основательного сырцового строения стояла прохладная полутьма. Саманные стены хранят прохладу, когда снаружи за сорок. Самые различные люди находились здесь: они располагались на устланном кошмами деревянном помосте-тахте, сидели у столиков на полу. Это великий закон чайханы: каждый ведет себя так, как ему удобней. На краю тахта, притянув к голове шинель, спал солдат. Никто не беспокоил его, и разносчик чая с невозмутимой уважительностью обходил отдыхающего человека. У солдата было широкое рязанское лицо, и здесь это не имело никакого значения. Невольно вспоминалась первая заповедь Пророка: «десятую часть путешествующим, вдовам и сиротам…» Все было в порядке вещей.
Мы прошли на веранду, подпертую потрескавшимися столбами с резьбой. На дворе под кроной тысячелетнего платана сидели четверо стариков: важные, белобородые. Они пили чай с лепешками и беседовали между собой. Их цветные халаты вместе с небом отражались в воде древнего хауза. Места для воды здесь не меняются тысячелетиями, и кто знает, не смотрел ли в эту самую воду Двурогий Искандер, как зовут здесь великого македонца. Совсем недалеко отсюда вполне реально стоит над ущельем построенный им мост и ездят по нему самосвалы. Лишь доски из века в век меняются на каменных быках. А Двурогим его называли, потому что на голове у него росли рога, но не наружу, а острием внутрь. Когда он останавливался в своих завоеваниях, рога начинали колоть его мозг, причиняя чудовищную боль. Она заставляла завоевывать все новые и новые страны. Такое было наложено на него необыкновенное проклятие…
Мы тоже пьем чай, едим утреннюю самсу. А я пока что договариваюсь с заведующим чайханой о плове. Он варится тут же в огромном казане, и хоть мясо тут казенное, это очень хороший плов. Но я говорю не об этом плове. Вместе с заведующим иду я к сидящим у хауза старикам. Тот здоровается с ними, представляет меня и сообщает при этом, что я давний его знакомый и очень хороший человек. Я молча стою, в знак уважения опустив руки. Один из стариков окидывает меня строгим взглядом и остается удовлетворенным.