Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Кудрявцев возвращается, и Валька с ожиданием смотрит на меня.
— Ну, пошли, — говорю я.
— Ничего на забыли? — спрашивает сменившийся утром начальник караула Рыбалко.
Я оглядываюсь на крытый кусками дюраля сарай с двумя окнами: слева караульное помещение, справа — губа. Раза три или четыре я сам ходил сюда начальником караула, а в последнюю неделю сидел на губе. Вечерами мотался, конечно, в город: все же здесь свои.
Мы прощаемся с Мишкой Рыбалко и через стертый до блеска пролом в дувале идем на соседний двор. В женской казарме при метеослужбе открыто окно. На кровати лежит младший сержант Лидка Артемьева,
— Эй, Со! — кричу я.
Со подбирает вещмешок, винтовку и выходит. Медленно, вразвалку, идем мы все по улице. У двоих винтовки, трое с заправленными в брюки гимнастерками, без погон. Мы часто ходим так, и на нас никто и не смотрит. Азиатское солнце уже раскалило пыль посредине улицы. На арбе с огромными колесами едет ака [14] в зеленом халате. Серый ишак трусит, взбивая копытами мелкую горячую пыль. Мы переходим на другую сторону, где тень от тополей.
14
Ака — (узб.) — уважаемый человек.
Возле кирпичной церкви, где вечером клуб и городские танцы, сворачиваем направо, в сквер. Здесь это называют парком: четыре ряда кустов с деревьями и посыпанная еще до войны песком аллея. Вода бежит в арыке. Слева, через дорогу, летнее кино, и сразу после него, за деревянным забором — столовая запроты. Мы заходим туда, проходим на склад. Валька подает старшине Паломарчуку документы. Тот, несмотря на жару, в диагоналевых бриджах и новенькой шерстяной гимнастерке с офицерской портупеей. На груди у Паломарчука до блеска начищенные медали. Старшина уже знает, что мы придем, и молча выдает сухой паек: для сопровождающих — на три дня, нам только на два.
— Чего же так, старшина? — спрашивает Валька Титов.
— Так им же на обратный путь не требуется, — говорит Паломарчук. — Там встанут на довольствие.
Валька виновато оглядывается на нас.
Потом мы идем в столовую, садимся под навесом от солнца за длинный дощатый стол, укладываем продукты. До обеда еще далеко, столовая пуста. Слышно только через раздаточное окошко, как на кухне стучат посудой и громко переговариваются поварихи. Старшина Паломарчук выходит к нам, садится напротив.
— Так-то вот, — говорит он.
Катька-буфетчица, из вольнонаемных, разбитная бабенка лет под тридцать с быстрыми глазами, выносит нарезанный крупными кусками белый хлеб, блюдце с растопленным от жары маслом. Мы понимаем, что не совсем для всех это угощение. С нами Кудрявцев из «стариков», ему двадцать пять лет. Он рослый, статный, с костистым лицом и чуть ленивым выражением в серых глазах. Катька крутила с ним, когда тот был в запроте. И все знают, что постоянно она сейчас живет с Паломарчуком. Говорят еще, маленький капитан Горбунов из штаба имеет к ней отношение. Паломарчук не смотрит на нас, сидит молча. Кудрявцев тоже не глядит ни на кого, неторопливо макает хлеб в масло. Катька вдруг всхлипывает.
Повариха из кухни приносит нам рисовую кашу с мясом от завтрака. Все знают про нас. Вчера читали по школе приказ…
Из эскадрильи приходят, наконец, еще двое сопровождающих: Мучник и Мансуров. С ними Мишка Каргаполов с моими вещами. Мы все теперь идем
— Тут бритвой сургуч только приподнять, и все, — говорит Мансуров. — Все как было.
— Зачем? — лениво отзывается Кудрявцев. — А то не знаешь, что там.
— Командир отдельной части имеет право на месяц без суда, — веско поясняет Мучник. — Больше только трибунал может.
На него смотрят с презрением: умник.
А еще в руках у Вальки Титова зеленая бумага с полосой и гербом.
— На тех, кто из тюряги, не дали питание? — спрашиваю у него.
— У них, наверное, свое, — с сомнением в голосе говорит Валька.
Все мы смотрим через речку. Там, за деревьями, высокие беленые стены с колючей проволокой поверху и вышками на углах. За ними виден верх темного кирпичного здания с глухой стеной, еще какие-то строения. О здешней тюрьме рассказывают всякое. Она построена еще до революции, а в тридцатые годы тут будто бы сидел убийца, стрелявший в известного вождя. И что даже выпустили его по истечении десяти лет. В это мало кто верит, хоть называют и фамилию.
Я перебираю свои вещи: канадскую куртку, еще весной обмененную у инструктора из третьей эскадрильи, брюки-бриджи, хромовые сапоги. Все это свое, не казенное. Что же, пожалуй, сапоги можно будет новые достать, когда вернусь… Когда вернусь… Иначе ведь никак не может быть.
Сапоги я отставляю в сторону. Тем более, что они мне жмут в подъеме, и я по полчаса снимаю их, когда возвращаюсь с танцев. Остальные вещи завязываю в вещмешок.
— Отдашь Золотареву, — говорю я Мишке Каргаполову. — Пусть у себя положит.
Тот кивает головой. Ванька Золотарев, хозяйственный парень и мой друг, отвечает по совместительству за отрядную каптерку. Она у него в самолетном ящике, где хранятся учебные парашюты. Там же лежат и личные вещи курсантов.
— Это тебе, Кульбас!
Даю Мишке Каргаполову нож с наборной ручкой из цветного плексигласа. Такие делает из лент расчески только механик Кочетков из второй эскадрильи. А у меня есть другой — иранский нож, еще от прежней моей службы.
Базарчик тут небольшой: полдесятка стариков сидят с поставленными на землю мешочками с кишмишом, русский дед продает зеленый чилим [15] стаканами, женщины с мацони в стаканах и лепешками. Тут же крутятся люди, большей частью известные нам. Возле меня сразу появляется Сенька-Кривоглазый, с дурными зубами.
15
Чилим — крепкий табак.
— Эй, курсант, сапоги твои?
Он начинает мять кожу, щелкает ногтем по подметке, заглядывает в голенища. Наши ждут в стороне, у часовой мастерской.
— Полкуска даю!
Я забираю сапоги, поворачиваюсь к нему спиной. В полторы тысячи они самому мне обошлись. Сапоги почти не ношеные. А он третью часть предлагает.
— Эй, триста пятьдесят бери. Вишь, туфта на подошве, картон!
Маленький человек на костыле с нашивкой за ранение теребит мои сапоги. На подошву я отдал крышку от полевой командирской сумки еще довоенного образца. Там кожа такая, что пуля не берет.