Пахарь
Шрифт:
— Я обрисовала тебе настроение семьи. Мы ждем тебя!
— К сожалению, у меня нет крыльев.
— Выкладывай, пожалуйста, свои новости.
— Скучаю, как и вы.
— Это давно уже не новость. — Он всегда говорил, что скучает, сильно скучает, и я даже усматривала в этом какое-то ханжество, мелочное желание уколоть. Сейчас же я все воспринимала буквально. Скучает — значит, скучает, и никаких иносказаний, домыслов и иронии. — Целую тебя за то, что ты скучаешь! — поблагодарила я. — «Заглаживаешь вину? И не совестно?»
— И я тебя целую. Прокрутка, знаешь, идет отлично. Когда вал повернулся, мы здесь все перецеловались.
— Надеюсь, коллектив в момент проворота вала был чисто мужской. — «Дрянь, — сказала я себе. — Ты еще иронизируешь! Какая же ты дрянь!»
— В основном! — басила трубка. — Вибраций опасных нет, и все в норме. Люди стараются — загляденье. И наши, и шеф-монтажники. Порядок
Я подумала, что в эту субботу его ждать нечего. И обрадовалась. И знала, что кощунствую, радуясь отсрочке. Приду в себя, избавлюсь от этого тлетворного замешательства.
— Не приедешь послезавтра? — спросила я.
— Приеду, всенепременно! Но только на день. Могу себе это позволить. У нас здесь такая четкость, что, есть ли я, нет ли меня, суточное задание выполняется. И никаких тебе неразрешимых проблем. Вот к чему мы пришли! Удивительно легко и приятно быть начальником, когда все получается, как и должно быть!
«Не заметил, — подумала я с величайшим облегчением. — Мне плохо, а он ничего не заметил. Все его мысли — вокруг насосной, вся его жизнь — для насосной, для Чиройлиера, для Голодной степи. Да, он такой, и я люблю его такого».
— Люблю! — сказала я.
— Что? — со смехом спросила трубка. — По какому поводу нежности?
— Без повода. От того, что я люблю тебя. — Я смахнула слезу.
— Слушай, все нормально?
— Да, да!
— А где твердость в голосе? Где восторг?
— Впереди! — заверила я. И глубоко вздохнула, услышав длиннющие гудки.
Какое счастье, что мы не стояли лицом к лицу. И он не увидел, как мне плохо. Он всецело был занят своими людьми и своей насосной. Борис угадывал каждый нюанс моего настроения. Но я любила Дмитрия Павловича Голубева, а не Бориса Кулакова. Мой Дима умел быть нежным-нежным, как дуновение утреннего теплого ветерка, но бывал и неуклюж, и толстокож, очень толстокож. Занятый собой, он становился похож на старый восточный дом, стены которого, выходящие на улицу, во внешний мир, не имеют ни одного окна.
Я прошла на кухню, села и заревела. Мой поступок оторвал меня от близких людей, связи ослабли, и я впервые осознала их непреходящую ценность. На толстых полах халата слезы не оставляли следа. Дверь беззвучно приоткрылась, в проем просунулась лохматая голова Кирилла.
— Мамочка, что случилось?
— Я сильно расстроилась.
— Кто-нибудь умер? — спросил он.
— Да, — сказала я.
Погасила свет и легла. Тело болело. И голова болела, но не так, как тело, и не как при физическом недомогании. Эта боль только обостряла чувство вины. Пришлось подняться и выпить валерианки. Сиреневый туман застилал глаза. Кружилась голова. Кружились прямоугольники окон, кружился вливающийся в них свет и шум ночного города. «Ничего не случилось, — убеждала я себя, — ровно ничего, ничего!» Да, но к чему тогда это назойливое стремление оправдаться? Случилось то, чему нет и не может быть оправдания. Я сама напросилась, создала двусмысленную ситуацию. Люди целомудренные обходят их далеко стороной. Ну, а если бы все не кончилось снятием кофточки? И если бы об этом узнал Дима? Все бы рухнуло, и дальше незачем было бы жить. Ну, а с предосторожностями, которые не позволили бы ничему просочиться наружу, жить было бы можно? Какая, собственно, разница, выплыло, не выплыло? То, что так поступают многие, — не утешение. Я всегда отвергала обман и нечистоплотность в семейной жизни, но вот позволила себе… Что же делать? Нести свою ношу, казниться и вымолить у себя прощение. У себя — больше не у кого.
Я лежала с открытыми глазами. Трамваи покинули улицы, пришли самые тихие ночные часы. Никогда. Никогда больше. Никогда ни намека, ни полуслова, ни полвзгляда, которые уводили бы в сторону от Димы. Пусть Скачкова, пусть тысячи других получают удовольствие от того, что повергло меня в ужас. Это их право, но это же — моя погибель. И пусть так будет всегда. Жизненные устои должны быть чистыми и прочными, и для того, чтобы они оставались такими, нельзя просыпаться в чужих постелях. Никогда, никогда, никогда. У меня есть муж, и какой! А я придумала себе одиночество, я раздула, разожгла его, воспалила себя: ах, одинока! Как правы были наши отцы, оставившие нам формулу прочной семьи: любовь да совет. Разве семья, муж и дети, недостаточно просторное поле для приложения сил женщины? Заботься о них, самых близких тебе людях, заботься самозабвенно, и ни на что другое не хватит ни времени, ни сил, ни воображения. И если еще есть и хорошая работа, о какой неполноте жизни, о какой неудовлетворенности может идти разговор? Да, только так. Семья, работа — этого вполне достаточно для счастья. Хорошая семья и хорошая работа. Это такие неоглядные пространства,
Чего это я так озлилась? Ну, охотился, не приехал. Скромнее надо быть. Не об уничижении речь — о собственном достоинстве, в котором скромность всему голова. Его проступок и мой проступок — разве они соизмеримы? Разве навеяны одним и тем же? И потом, если мстить любимому человеку за каждый промах и оплошность, если и он станет отвечать этим же — к какому итогу мы придем? К пустоши, на которой ничего не растет, на которой все безжалостно вытравлено и вытоптано взаимными претензиями и себялюбием. И если что-то не так, если это нельзя оставить без ответа, без выяснения отношений, возьми и выясни их, выясни тактично, небольно для любимого человека. Не отвечай на проступок проступком, это всегда дает трещину. Будь чиста сама, сама, сама!
Прогрохотал первый трамвай. Удары о стыки рельсов возникли далеко и, усиливаясь, приблизились к дому, обогнули его и удалились. Ночь протекла — одна из многих в великой и непостижимой реке времени. Болела голова. Мне было плохо, очень плохо. Более всего на свете я бы не хотела, чтобы у меня когда-нибудь была еще такая ночь. Дала ли я полный отчет в содеянном? Я не знала. Но я знала, что вина еще не искуплена, хотя урок и извлечен. Извлечение урока могло быть лишь частью искупления вины.
XIV
Чувство вины не проходило, и я с трепетом ждала приезда Димы. Мне казалось: Дима непременно увидит мое состояние и поймет, чем оно вызвано. После свадьбы наши отношения строились на верности. На иной платформе, насколько я представляла себе это, здоровой семьи не создашь. Вековая мудрость народа говорила об этом же. У меня никогда не было повода сомневаться в верности Димы, и я, в свою очередь, не давала ему такого повода. Сама мысль о том, что он может изменить мне, была настолько нелепой, настолько кощунственной, что я не рассматривала ее сколько-нибудь серьезно, а отвергала в зародыше. Он был мне верен. Я же согрешила, пусть в воображении, но отступилась от данного ему слова. А от поступка, который воображение рисует как вполне возможный, до реального деяния всего один шаг. Близость этого шага все еще приводила меня в содрогание. Я никогда не готовила себя к тому, чтобы изменить мужу, не вынашивала такой мысли. Еще в юности я внушила себе, что неверность — не для меня, что и муж, и я будем верны друг другу и на верности построим свое счастье. Надо мной смеялись — это я переживала легко. Мне завидовали — этих людей я понимала лучше. И вот я чуть сама не развеяла, не пустила прахом все, чем жила, чему поклонялась. Как я дошла до такой жизни?
Как и почему — на эти вопросы я искала ответа. Застлала глаза обида? Нет, когда мы ехали с Борисом к нему домой, моими поступками руководили не обида на Диму и не желание отомстить. Обида молчала, когда я решила поехать. Она не пришла, она была во мне, она рождала злые мысли и ощущения. Но стремление досадить ему, возникшее было ранее, угасло. Тогда что же влекло меня? Любопытство, как все это будет с новым мужчиной? Если об этом думать, появляется и любопытство. Но я не думала об этом. Не думала, но поехала и вошла в его дом, и пила вино, и танцевала с ним. О чем же я тогда думала? Что этого нельзя делать. Значит, если одна часть натуры говорит «нельзя» и восстает, то другая часть души снимает запреты и молчаливо подготавливает грехопадение? Да, расстановка сил была такая. Что-то развинтилось во мне, реакция сдерживающих центров замедлилась. И этому способствовали одиночество и Скачкова, проповедующая свободную любовь. Вдруг остановилась, посмотрела на себя со стороны и увидела, что падаю. Замерла. И остановила меня не унизительность падения, а возможность потерять все — возможность, за которой стоило подлинное одиночество.