Пахарь
Шрифт:
Он померк, но лишь на минуту.
— Не дерись, — сказал он. — Я сейчас ищу, кого бы удочерить. Что скажешь по этому поводу? Валентина отпадает, ее я уже удочерял. Кстати, твой рабочий день кончился, — он потянул рукав пиджака, обнажая часы.
— Тебя самого надо усыновить.
— Усынови, это будет распрекрасно, — согласился он сразу. — К тебе вечером можно?
— Ко мне нельзя.
— А ко мне можно. Поехали! Посидим, пообщаемся.
У меня перед глазами всплыла ненавистная лисья шапка.
— Ладно, — сказала я. — Позвоню домой, пусть мальчики ужинают без меня.
Он не ждал согласия и опешил. Заморгал. Протер глаза. Они у него стали ясные-ясные.
— Предлагаю руку и сердце! — провозгласил он и протянул мягкую влажную ладонь.
XII
Мы
Трамвай ехал страшно медленно, и беременная женщина, шедшая в ту же сторону, полторы остановки маячила перед глазами. Только потом мы ее обогнали.
— Трамвай что тебе напоминает? — спросил Кулаков.
— Ничего, — огрызнулась я.
— А мне — вымученную улыбку человека, которому плохо. Теперь у нас есть метро, и мы хотим, чтобы другие виды общественного транспорта работали так же четко.
Иногда он бывал умен, даже очень, а иногда — недалек. К своему счастью, он не мнил о себе высоко, когда видел, что умен, и не огорчался, замечая, что недалек. То, что получилось при сложении, вполне его устраивало. Оля, да тебе какое дело? Но дело было, раз я думала об этом, сопоставляла, оглядывалась назад.
— Не верю, что ты едешь со мной, — вдруг сказал он. — Если ты останешься, я смогу ответить на вопрос, как люди начинают новую жизнь.
— Когда место одной женщины занимала другая, ты разве не говорил себе, что начинаешь новую жизнь?
— Никогда! — с жаром возразил он. — Ты не какая-нибудь другая, ты — это ты. Если бы я знал, что достоин тебя, я бы и к работе стал относиться по-другому, разбудил бы в себе честолюбие и, наверное, стал бы как все. Стал бы человеком из единого строя.
— Бойцом! — поправила я.
— Бойцом! — повторил он, теряясь. Ему было необычно видеть себя бойцом, воображать себя бойцом, решительно отстаивающим дорогие ему взгляды.
Мы вышли. Еще острее, чем в трамвае, я почувствовала, что предаюсь недозволенному. Но не ужаснулась и не остановилась, как перед светофором с красным светом. Я вспомнила только, при каких обстоятельствах испытывала это чувство укоряющего, глубочайшего стыда. Когда могла помочь и не помогала, а мне потом помогали, не укоряя тем, что я в свое время не поступила так же, и я получала урок истинной доброты и порядочности. Когда бывала черства, высокомерна и себялюбива, а мне отвечали не тем же самым, не буквальным следованием пословице «долг платежом красен», а вниманием и дружелюбием. Когда бывала невнимательна к родителям или невысоко ставила их мнение и советы, а они продолжали все для меня делать. Когда ловчила, а мне давали понять, что я буду гораздо счастливее, если перестану прибегать к разного рода недозволенным приемам. Я вычистила потом из своего характера этот хлам, и жить стало лучше и легче; фальшь не создает ничего прочного. Воцарился душевный мир и длился долго-долго. Теперь же он грозил разрушиться…
— Ты чего? — спросил Кулаков. — Воспарила куда-то, отсутствуешь. Угрызения совести?
— Какой ты проницательный! — сказала я.
— Женщинам со мной плохо. Они о чем-нибудь подумают, а я знаю, о чем. Я все это тонко улавливаю. Получается, как будто подглядываю. И промолчать не в силах, каждая мысль просится на язык. Недержание речи. Скажу, а потом спохватываюсь: зачем? Путного из этого ничего не выходило, одни недоразумения.
— Перестань, а то поколочу! — предупредила я.
Мы шли длинной
— Сюда! — пригласил он.
Мы вошли в уютный двор, общий для нескольких квартир. Какие-то старушки поздоровались с Борисом, а меня оглядели с головы до ног и проводили многозначительными взглядами. Неприятная минута: не люблю, когда меня препарируют глазами. Но если жить легко, раскованно, нынешним днем и нынешним часом, стоит ли обращать внимание на подобные мелочи? Начни они западать в душу — и кончится покой, и придет смятение, и станет вопрошать, вопрошать, вопрошать.
Квартира Бориса состояла из прихожей (она же — кухня) и большой квадратной комнаты с двумя окнами и печкой-контрамаркой, которую когда-то топили дровами и углем. Диван-кровать с зеленой шерстяной обивкой, старинные часы с боем, буфет, изготовленный еще довоенными умельцами, которые не знали древесно-стружечных плит и не забивали, в погоне за рублем, шурупы молотком. Буфет выглядел добротно и мог постоять за себя перед полированными созданиями современных мебельных фабрик. Это было громоздкое, но милое сооружение со множеством дверец и полочек, с витиеватой резьбой. Стол же и стулья были нынешние, непрочные и непрочно стоящие на полу. Японский магнитофон был единственной вещью, приобретая которую, хозяин основательно раскошелился.
— Хоромы, тишина и интим! — похвастал Борис.
— Знатная берлога.
Он включил музыку. Я не любила джаза, не понимала его. И он сразу увидел, что не угодил, и переменил кассету. Полились мелодии танго, под которые мы танцевали на далеких и прекрасных школьных вечерах.
— Как у тебя чисто! Кто убирает?
Он расцвел. Похвала была в его адрес.
— Видишь, какому жениху ты отказала. При моей доброте мне, если хочешь знать, цены нет. — Он поставил на стол бутылку портвейна № 26. — «В двадцать шестого не стрелять!» — Он повторил название кинофильма, давно шедшего на экранах. — А что? Дешево и сердито. Единица алкоголя обходится в полтора раза дешевле, чем если брать водку.
— Ты еще и экономист!
После институтских поездок на хлопок я не пила портвейна. Я даже не могла вспомнить его вкуса. На столе появились редиска, хлеб, брынза, баночка югославского паштета. Небогато жил инженер Кулаков.
— Танцую от зарплаты, — сказал он, легко проникая в строй моих мыслей. — Ну, поехали. За тебя. Недотрога ты или уже нет? Да или нет?
— А кем быть лучше?
— Тебе — недотрогой, — сказал он. Его искренность была потрясающей.
Он стал пить портвейн небольшими глотками, смакуя вино во рту. Я выпила. Это был спирт, разбавленный чем-то сладким и вязким. Мне показалось, что этот продукт не имел никакого отношения к виноградному вину. «Зачем я здесь?» Вопрос прозвучал внутри меня, повелительно требуя ответа. «А почему Дима позволяет себе не приезжать, когда может и обязан приезжать? — задала я встречный вопрос. — Почему он выбирает охоту?» Но мой встречный вопрос не давал ответа на первый, главный. Мне стало неуютно-неуютно. Я не была готова к тому, что любила позволять себе Валентина Скачкова, мне нужно было совсем не это. Вино начало действовать, а действовало оно быстрее и резче хороших марочных вин. Борис намазал на хлеб масло и паштет и увенчал бутерброд толстым куском брынзы.
— Отменная закусь, — похвалил он это нехитрое холостяцкое творение. — Я все по дому умею, только готовлю неважнецки.
— Как ты относишься к годам, которые за плечами? — спросила я.
— Я их не замечаю. Но ты ведь не о несбывшемся? Тебе интересно знать, почему я ничего не достиг. И почему это меня не мучает. Давай-ка сразу по второй, тебе ведь неуютно. Ну-ка, сними напряжение!
Бутылка опустела, но тут же появилась вторая. Я слышала только Бориса и магнитофон. Улица и соседи не вторгались в это гнездо. Никакие шумы и звуки не проникали сквозь сырцовые стены метровой толщины. И так же не проникали сюда жара и холод. Вот почему не все уезжают из таких квартир с радостью.