Палаццо Форли
Шрифт:
— Долг платежом красен, синьора! — отвечал француз. — Я принял за вас прапрабабушку вашу Джиневру, а вы хотите видеть во мне черты вашей родной бабушки, маркизы Жоржетты… мы квиты!
— Нет, не черты бабушки, а взор ее, улыбку и что-то неуловимое в самой физиономии… Может быть, общее национальное выражение северных французских лиц? (Для Италии — и Франция уже север!) — Ведь недаром вы соотечественник моей милой, незабвенной бабушки! У вас с ней один и тот же тип. Я не много видала иностранцев, потому и узнаю их всегда с первого взгляда, по отсутствию тех примет, которые мы привыкли с детства встречать на всех чисто итальянских лицах.
Так защищала свое мнение маркезина и, надо сознаться, довольно неловко.
Падрэ и кормилица смотрели во все глаза на Ашиля и кончили тем, что согласились с своею
IV. Житье-бытье маркезины Пиэррины Форли
Несколько дней спустя, часу в шестом, по-нашему, и в двадцать первом, по счету итальянцев, начинающих считать сутки от захождения солнца и продолжающих до следующего заката, не разделяя часы пополам на 12 ночных и 12 дневных; итак, часу в шестом, незадолго до сумерек, звон колоколов призывал набожных к вечернему — аве Мариа, или к третьему и последнему прочтению Богородичного гласа; ставни домов стали открываться, сторы подниматься, и набережная Лунг-Арно, пустая и безмолвная в послеобеденные часы, снова оживилась суетливыми пешеходами и быстроскачущими колясками и каретами. Светская и уличная жизнь возобновлялась после ежедневного обычного отдыха внутри домов и семейств; всякий шел или ехал, куда ему было надобно для своего удовольствия, редкие по делам, ибо дел не было в праздновавшей тогда Италии, не пользовавшейся в тридцатых годах теперешнего века жизнью современных народов, но зато освобожденной от их хлопотливой деятельности, от их вещественных интересов. В Италии всякий, еще за немного лет до настоящей эпохи, думал только о себе и о наилучшем употреблении в свою пользу или свое наслаждение длинных или коротких дней, дарованных ему Господом Богом. Благодарные небу за легко приобретаемые и всем равно доступные прямые блага жизни, за животворный воздух, за благодатное солнце, за прелесть дивного края, за изобилие плодов земных и дешевизну насущного хлеба, итальянцы довольствовались тем, что имели, и не гонялись за новизною. Для них житейские перемены состояли только в чередовой перемене времен года, в урочном переходе от зимней одежды к летней, от шумных удовольствий карнавала к более разбросанным и тихим наслаждениям вилле-джиатури — тзагородной и деревенской жизни. Теперь — другое дело: теперь все народы западной Европы утратили свою собственную личность и более или менее похожи один на другого: везде одинаковое направление, везде беспорядочный хаос. Дольче-фар-ниэнте уничтожен, забыт во Флоренции, как и в других итальянских городах; только женщины, да некоторые ученые аббаты, отвлеченные книгами от людей и созерцанием минувшего от столкновения с настоящим, только они помнят и хранят древние нравы, предаются полуденной сиэсте и с первым звоном вечернего колокола выходят и выезжают на опустелые гулянья. Новое поколение перешло к кофейной жизни, к клубам, убивающим всякую общительность. Многим это незабавно и тягостно; многие не по убеждению и не по увлечению упорствуют в этих привычках, но из подражания другим. Между тем покинутые женщины скучают…
Двадцать пять лет тому все шло еще прежним стародавним порядком и все сословия Тосканы равно спешили дышать тихим и теплым вечером южной зимы, похожей на северное лето. В тот день дул с утра удушливый и влажный сирокко, падающий на нервы сильных и здоровых людей, — ублажающий истомленную грудь всех слабых и больных. Небо было сизо и серовато, как будто забыло, что оно итальянское, или для перемены перерядилось в несродные ему тени. На балконах и террасах, у каждого окна высоких мраморных домов появлялись женщины, живописно укутанные в шали и шарфы ярких цветов. Один палаццо Форли не открывал своих широких окон, не показывал жильцов своих за решетками балконов, обращенных на набережную и улицу, но зато на большой террасе, окаймляющей целое здание со стороны двора, между лимонными деревьями, покрытыми душистыми цветами, между вечно зелеными лаврами и миртами, на подушках, затемнявших диван, сидела маркезина и рассеянным взором провожала заходящее солнце, проливавшее
Дверь из комнаты отворилась: падрэ Джироламо тихо подошел и благословил свою питомицу.
— Ты опять на своем любимом месте, дочь моя, и опять одна?
— С кем же мне быть, падрэ?..
— Это правда, не с кем! у тебя нет ни подруг, ни близких, а посетители давно забыли порог палаццо Форли… Дивиться нечему! я все забываю, милое дитя мое, что тебе только по метрическим спискам 20 лет, но что по разуму и зрелости мыслей тебе следует выбирать общество не между ровесницами, а между седыми головами.
— Это похвала или насмешка, «riverenza» [23] ?
— Хвалить тебя я не умею и не хочу; а насмехаться над тобою, если бы и мог — то не за что! — это просто замечание!
— Правда, падрэ! незачем вменять мне в большую заслугу рассудительность, к которой приучили меня обстоятельства: не я себя сделала такою!
Пиэррина вздохнула; падрэ не отвечал; оба молчали.
— Есть ли письмо от Лоренцо? — спросил опять духовник. Пиэррина отрицательно покачала головою.
23
Ваше преподобие (ит.). (Примеч. сост.)
— А друг его, тот молодой француз, что намедни был здесь, ничего не получил из Венеции?
— Нет, — промолвила маркезина слабым голосом.
— Но сам он, синьор Ашиль, приходил опять сюда? ты его видела, дочь моя?
— Он был два раза… Но он больше ничего не знает о маркизе.
— А знаешь ли, Пиэррина, что ведь он очень мил и любезен, и собой довольно приятен…
Падрэ остановился и пристально посмотрел на девушку.
— Кто? — спросила она спокойно.
— Я говорю о французском путешественнике, об этом синьоре де Монроа: не правда ли, он не противен?
— Он очень хорош; у него не совсем правильное, но зато приятное, выразительное лицо; к тому же, в этом лице просвечивается ум — и что мне нравится еще более — простодушие и откровенность!
— Так он тебе нравится, моя Пиэррина?
— Да!.. то есть, как?.. что вы под этими словами разумеете, или подразумеваете, синьор падрэ?
— Я разумею, что синьор Ашиль, если ты его точно находишь таким, мог бы со временем понравиться тебе и более…
Маркезина улыбнулась.
— Добрый падрэ, опять за свое!.. Вы неисправимы!.. Но вас ничто не отвлечет от любимого и непременного предмета ваших разговоров! вы вечно станете разбирать — кто может, или не может мне прийти по мысли!.. Впрочем, сегодня я не хочу ни спорить с вами, ни огорчать вас. Положим, в самом деле приезжий иностранец мог бы казаться достойным всякого уважения, — что же далее?..
— Как, что же далее?.. далее, твоя участь могла бы устроиться: ведь де Монроа — хорошее имя и по всему видно, что синьор Ашиль принадлежит к лучшему и образованнейшему обществу своей родины.
— Смешны вы, право, падрэ! тотчас воздушные замки!.. Одно только вы забыли в своих премудрых соображениях: справиться с расположением и мнением самого синьора Ашиля!.. Кто же вам сказал, что ему когда-нибудь может прийти в голову обо мне подумать?..
— Разве я не видал, с каким искренним восторгом он на тебя смотрел и слушал тебя?.. Разве он не просил позволения продолжать знакомство? разве он не навестил тебя два раза с тех пор, как ты сама сейчас сказала? Два раза на одной неделе, это много значит со стороны молодого человека!
— Ровно ничего, когда этот молодой человек — путешественник, ни с кем не знакомый, не знающий, куда деваться между обедом и оперой; особенно когда он страстный охотник до наших музеев и коллекций, притом же уверен, что все редкости и богатства палаццо Форли открыты и доступны ему, даже в те часы, когда запираются все публичные галереи… а вам так и чудится, что это я его привлекаю!.. Знаете ли, падрэ, предубеждение в мою пользу у вас обратилось в болезнь, от которой вас надо вылечить, или в порок, от которого мне следует вас исправить! Впрочем, это ваш единственный порок, другого я за вами покуда не знаю!