Паломничество с оруженосцем
Шрифт:
Кому принадлежали книги? Деда трудно было заподозрить в интересе к литературе такого сорта; бабушка, пока совсем не состарилась, читала только романы. Андрей решил, что они остались от двоюродного прадеда, младшего из братьев бабкиного отца: он один в семье не служил, остальные все были офицерами. Его маленькая карточка, единственная сохранившаяся, тоже была в шкафу среди других фотографий. С нее смотрел молодой человек в косоворотке, бородка клином. Лицо его было несимметрично, с выраженными фамильными чертами, свойственными этой ветви их рода: раздвоенный кончик носа, удивленные брови, выдающиеся скулы, грустные черные глаза. Андрей вспомнил, как бабушка рассказывала, будто у него была богатая невеста, но он ее бросил, оставил университет и приехал сюда к своему брату, ее отцу, – подальше от гнева родителей. Было это незадолго до революции. "В семье не без урода", – вставлял, обычно резкий в суждениях, дед. После разгрома Колчака
Ничего похожего он до сих пор не читал. Андрей вдруг увидел другой, незнакомый мир, в котором все очевидные истины были не очевидны, и даже, напротив, – вовсе не истинны. Большинство статей было не лишено проницательности и ума, а главное – искренности: они будто обращались к нему, Андрею Зубову, и его собственное "я" начинало звучать в унисон им. Казалось, это он сам открывает совершенно новый, до него неизвестный, взгляд на вещи. И еще: только он брал в руки книгу и прочитывал первую фразу, внутри все отрадно замирало, на душу спускалась тишина: смолкала тревога, жгучие воспоминания и все безумие прошедших лет. Он словно окончательно возвращался домой, к самому себе, в то радостное детское состояние, которого давно уже не было, – и вновь чувствовал себя чистым, великодушным, готовым любить и прощать, но любить уже той новой любовью, о которой писалось в этих книгах. Порой он поднимал лицо к потолку, чтобы сдержать слезы, особенно когда говорилось о смирении и самопожертвовании, – как человек с непомерным самолюбием он оказался очень чувствительным к подобным вещам, – например, на разговоре Франциска Ассизского с братом Львом или в сцене суда и казни Сократа. Добравшись же до какого-нибудь обличительного места, он вспыхивал, мысли его неслись, Андрей не успевал додумывать их до конца, в груди звучал набат (удвоенный крепким чаем) – он начинал размахивать руками, бросая отрывистые, невнятные фразы в сторону зеркала, за которым ему виделся – пока еще туманно – какой-то новый противник. И вот он уже представлял себя не то странствующим учителем истины, окруженным толпой учеников, не то духовным борцом, победно всходящим на костер. Непременно как-нибудь так должно было окончиться его подвижничество. Впрочем, спроси его, за что и с кем он собирается сражаться, он вряд ли смог бы ответить, так как все это было «одно брожение неопределенности», как позже выразился известный в городе ученый.
Во дворе окончательно решили, что он «съехал». Даже те, кто раньше заступался за него, теперь с улыбкой, недоуменно пожимали плечами. Его продолжали по старой привычке уважать за феноменальную физическую силу, однако признаки помешательства становились все более очевидными. Сначала он только выскакивал на балкон, с всклокоченными волосами и невидящим взором, устремленным куда-то в просвет между домами, лихорадочно курил и снова исчезал в глубине комнаты – хватался, наверное, за книги. Потом начал выходить во двор и заводить "философские разговоры". На первых порах его слушали. "Он же десантура, – пытались объяснить произошедшую с ним перемену одни, – может быть, в небе что-нибудь такое увидел?" – "На дне стакана он увидел!" – безапелляционно возражали другие. Вскоре, однако, своей категоричностью он настроил против себя даже защитников.
На что он существовал, никто не знает. На работу его не брали – поговаривали, будто, несмотря на судимость, ему удалось выбить какую-то пенсию. И почти всю ее он тратил на книги, потому что с новой книгой под мышкой его видели часто, а куртка на нем была, кажется, еще школьная, болоньевая, совсем не по сибирской зиме, – все, что осталось от его прежнего гардероба. На голову он натягивал одну на другую две вязаные шапки. Отпустил бороду и волосы до плеч: так теплее – и экономия на лезвиях, объяснял он любопытствующим. Впрочем, им никто уже не интересовался: к нему успели привыкнуть как к дворовому дурачку.
Всю зиму он просидел затворником и появился во дворе снова лишь в начале апреля. Бороду и усы он к лету все-таки сбрил, а волнистая грива осталась. Ее он начал забирать в хвост на затылке. Андрей и сам стал замечать за собой странности. С ним стало случаться нечто из ряда вон выходящее, что-то вроде припадков, пугавшее его самого. Это были минуты необычайной остроты не то мысли, не то зрения (потому что и мыслей никаких особенных не было): все окружающее представало вдруг в странном свете – и не свете даже, а в каком-то отсутствие значения. А скорее, в новом скрытом
От деда Андрею досталась ржавая "победа", пылившаяся в железном гараже под окнами. И вот ему пришла мысль навестить своего школьного товарища Валеру Козырчикова, который жил в деревне. Во-первых, чтобы разъяснить мучившее его противоречие, во-вторых, ради какой-то жажды духовной общения и, в-третьих, просто потому что погода стояла необычайно теплая и хотелось поскорей вырваться из пыльного, загазованного города. Про Козырчикова рассказывали, будто он стал чем-то вроде гуру, к нему ездят разные кришнаиты и йоги со всей области, приезжают даже из других городов. Как его найти, объяснил ему одноклассник Миша Сладков (с Валерой же они учились в параллельных классах).
– А удобно вот так, ни с того ни с сего, заявиться? – спросил Андрей у Миши.
– Почему нет? Все туда ездят… К тому же вы с ним в один зал ходили… – в своей невозмутимой, успокаивающей манере отвечал тот.
– Ну что я там ходил, – возразил Андрей (имелся в виду спортивный зал).
Поселился гуру в трехстах километрах от города, на границе тайги и лесостепи, в деревне с названием Ершовка – он справился по карте, – расположенной на берегу извилистой, похожей на кардиограмму, речушки, что разделяла две природные зоны.
И вот ярким майским утром он вышел во двор в дедовском галифе, в красной майке и в домашних шлепанцах, с перетянутым на затылке хвостом. Замок на гараже был вроде бы целый – сам он туда так и не наведался: как засел за книги, так про все забыл. Вспомнил вновь о машине, когда засобирался в деревню.
Из глубины сараев раздался хриплый вопль петуха. Гаражи примыкали к лабиринту сараев и голубятен, сколоченных из досок, ржавой жести, агитационных щитов. Кроме петушиного крика, оттуда доносилось кудахтанье, воркованье, хрюканье и тяжеловесная возня, от которой сотрясались стены других строений. Характерная непереносимая вонь подтверждала, что там обитает также крупное животное.
Андрей отпер гараж и вытолкал из него синюю "победу". Обошел вокруг, провел пальцем по пыльной двери, остановился перед пустой фарой, присел, заглянул под бампер. Покурил. Открыл салон и стал выкидывать сваленный туда хлам. Затем достал из-под капота аккумулятор и поставил рядом с кучей старья. Со скамейки поднялись трое парней и, захватив початую полторашку, подошли к гаражу.
– Хлебнешь пивка? – предложил один из них, протягивая пластиковую бутылку. Андрей отказался, а тот продолжил: – Майор! Есть почти новый аккумулятор, как раз для вашего "парша". Недорого.
Андрей почесал плечо и сказал:
– Ну, тащи – если не ворованный…
Один из пивунов за его спиной постучал себя по лбу.
Ближе к вечеру горбатое чудище выпустило облако черного дыма и затарахтело к удивлению всего двора. Пивуны снова окружили машину, но ничего не сказали: слившимися со щеками пунцовыми глазками они заворожено следили за сотрясающимся мотором. Андрей, похожий уже на мавра, в черной с красным оттенком майке, вылез из-за руля, прикурил сигарету, оставив на ней масляные отпечатки, - зажал ее между двумя спичками. Отступил на несколько шагов и присоединился к созерцателям, в глазах его отразилось мрачное торжество. Затем он попросил одного парня сесть за руль и выжать несколько раз педаль газа – "победа" надтреснуто взревела. Сам же вытер о тряпку указательный палец (из черного тот стал сизым), сунул в выхлопную трубу – и сдвинул озабоченно брови.