Память о розовой лошади
Шрифт:
— Смотри, какую зверюгу я поймал, — он приподнял мышь. — А то слышу, ночами все скребет в углу... Вот и поставил вчера мышеловку. Хороша, а?
Подошел к печке, все еще держа мышь за хвост, — теперь она покачивалась у него в коленях, — снял со стоявшей на плите сковороды крышку, набрал горсть холодной картошки, отправил ее в рот, запрокинув голову.
От отвращения мне стало муторно, к горлу подступила тошнота — захотелось сплюнуть в раковину.
Даже и небольшой мой завтрак не смог я в то утро съесть и ушел в школу голодным. Но зато с тех
Яснопольские прожили у нас уже долго, когда Самсон Аверьянович впервые столкнулся с матерью. Обычно она уходила на работу совсем рано, раньше всех в доме, а приходила поздно — даже я не каждый день ее видел; после работы она до ночи пропадала в сквере, возвращалась домой вся запорошенная снегом, вконец замерзшая и подолгу отогревала закоченевшие руки у остывающей печки... А тут у нее выпал свободный вечер, мать решила постирать кое-что из белья и поставила на огонь выварку.
Понятно, в тот вечер я не отходил от нее.
Разговаривая с матерью, я сидел у стола, и тут на пороге кухни вырос Самсон Аверьянович — встал там, почти закрывая дверной проем массивным телом.
— Вот и еще одна хозяйка этого дома, с которой я, можно сказать, пока и не виделся, хотя с остальными давно перезнакомился, — зарокотал он мягким баском. — Что же вы так себя не щадите, а? Дома вас никогда не бывает... Всю работу не переделаешь, а молодость свою ой как легко загубить. Не надо об этом забывать.
Трудно судить, так ли это или просто все случившееся позднее наложило на воспоминания свой отпечаток, только мне кажется, мать не то чтобы подобралась или насторожилась, но как-то инстинктивно, что ли, подалась, посунулась, мелко переступив, чуть в сторону от соседа, хотя и так далеко стояла.
Суховато поинтересовалась:
— А вы себя очень щадите?
Самсон Аверьянович хмыкнул и прищурился:
— Справедливый вопрос. Действительно, на словах-то мы все краснобаи, а щадить себя и верно некогда. У меня тоже работы выше ушей, — он вздохнул. — По снабжению... Ужасно как крутиться приходится. Я уже и на фронт хотел сбежать от этой растреклятой работы, да не берут — сердце подводит.
— Вот как... — удивилась мать. — А по виду и не скажешь, что вы сердечник. Что же у вас с сердцем?
Медля с ответом, Яснопольский стоял на пороге и щурил левый глаз; казалось, он мысленно прикидывает число шагов до матери. Ощущение какой-то работы в его уме, подсчетов, усиливалось еще и тем, что всегдашняя улыбка на губах — всего на миг, на долю секунды — словно спряталась, уползла внутрь рта, подтянув настороженно губы.
Затем он шагнул в кухню и, разводя руками, хохотнул:
— Да так, знаете... Говорят, что слишком любвеобильное, нельзя с таким сердцем в армию, — и как-то неуклюже шатнулся в сторону матери, словно хотел ее обнять.
Мать не приняла шутки:
— Такую болезнь как раз на фронте
Он внимательно, прямо посмотрел на мать и заулыбался:
— По-соседски, значит, поможете? Ценю, ценю... Но, ей-богу, не стоит себя утруждать, хлопотать и прочее...
А она уже утратила интерес к разговору и пошла в комнату. Самсон Аверьянович посторонился, пропуская ее, но когда следом двинулся я, то он положил мне на плечо ладонь.
— Су-урьезная, видать, женщина твоя мать, — и даже наклонился, ожидая ответа. — Она в райкоме партии, слышал я, работает?
— Там, да, — кивнул я.
— Да-а... Там, — повторил он и выпрямился. — Видать, да — серьезная женщина.
Едва я открыл дверь в комнату, как услышал голос матери:
— Странного соседа нам подселили. Липкий какой-то ужасно, и не поймешь, что у него в голове... То ли шут гороховый, то ли просто откровенный бабник?
— Сразу сплеча — бабник... — возразила Аля. — Просто обходительный мужчина, не бирюк какой-нибудь.
А бабушка слегка рассердилась на мать:
— У тебя, Ольга, характер, ей-богу, портится. Солдатом ты в юбке становишься. Ко мне вон он тоже очень предупредительно относится. Выходит, и меня, старуху, обхаживает?
Мать засмеялась:
— Да что это вы так его защищаете? — и пожала плечами. — Не все ли равно, в конце концов, какой он там.
Тут в разговор встрял я и рассказал, как Самсон Аверьянович ел картошку, держа за хвост убитую мышь; всех это немного покоробило, но бабушка сказала:
— И слава богу, что есть кому в доме мышей ловить.
Аля посмеялась, провела по моей стриженой голове ладонью — с затылка ко лбу:
— Дурачок маленький... Что же особенного? Просто не брезгливый человек.
Зато у матери от удивления расширились зрачки:
— Так, с убитой мышью в руке, и ел картошку?.. — было приятно, что она поняла меня.
Теперь-то я догадываюсь, отчего бабушка и Аля за него заступались. Мужчина в доме, да еще такой здоровяк... Это кое-что значило в годы войны. В долгие и тоскливые зимние вечера рано наступала темень, за окнами часто завывала вьюга, снег налетал на замороженные окна, шуршал по стене дома, словно кто обметал ее большой метелкой, лампочки светились тускло, слабым красным накалом, и всегда казалось — на стенах, и особенно в углах, копятся какие-то неясные тени...
В такие вечера женщинам, понятно, было спокойнее, когда они слышали, как тяжеловато похаживает по прихожей Самсон Аверьянович, как он басит в своей комнате, разговаривая с женой. К тому же он действительно был общительным человеком, любил поговорить, посмеяться и еще — частенько выручал наших, если вдруг заканчивалась соль или во всем доме нельзя было сыскать и капли масла, а порой помогал отоваривать карточки такими продуктами, которые в магазинах попадались редко.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ