Память о розовой лошади
Шрифт:
Под бабушкой заскрипел стул. Лицо у нее посерело, на скулах натянулась кожа.
Клара Михайловна провела пальцем по краю денежной пачки, как по карточной колоде.
— Так как?
Бабушка не отвечала, остро посматривала на нее сузившимися глазами.
Клара Михайловна протянула к бабушке руку ладонью вверх, вновь похлопала толстой пачкой денег по столу и с усмешкой спросила:
— Так все же где хранятся ваши драгоценные часики?
И тут бабушка выдала:
— А вот... — сухие пальцы ее маленькой сморщенной руки ловко сложились в кукиш.
Получилось это так неожиданно, что я не выдержал и прыснул со
А бабушку понесло.
— Да я лучше, чем тебе продавать, те часы в ватерклозет выброшу! — выкрикнула она.
— Чаво? — Клара Михайловна отшатнулась и быстро сунула деньги в карман.
— В сортир, говорю, лучше часы выброшу, чем тебе продам, — сказала бабушка. — Ты чем думала, каким местом, когда шла ко мне со своими деньгами?..
Но Клара Михайловна уже обрела себя.
— Воля ваша, не хотите, не продавайте, — скривила она губы. — Но странно на вас глядеть: самим жрать нечего, а гонора как у миллионера...
Бабушка цыкнула на нее:
— Иди отсюда, — и заговорила ей вслед: — Как бы я дочери в глаза стала смотреть, когда она вернется? Скажу, торговлю тут с Яснопольскими развела, они мне денег полной мерой отваливали...
У порога Клара Михайловна приостановилась и оглянулась:
— Вернется? Ха-а... Ждите, ждите...
Бабушка потянулась за ней, словно хотела схватить за полу халата:
— Ты... Ты...
А Клара Михайловна так хлопнула дверью, что со стены над косяком посыпалась штукатурка.
2
В конце нашей улицы, там, где возвышался серый бетонный элеватор, раскинулся городской базар, обнесенный зеленым дощатым забором, местами уже подгнившим, с вывалившимися из досок сучками. За забором стояли киоски, крытые ряды, где торговали мясом и молоком, и длинные, вкопанные в землю столы, сколоченные грубо, но крепко. В последний год войны базар сильно разросся. Уже на подходах стояли подводы с картофелем и зерном, возле них всегда было людно, и сквозь толпу трудно было пробиться к воротам.
Прямо на улице торговали иголками, нитками, спичками — всякой мелочью, а подле забора сидели инвалиды, поставив на бурый снег кирпичи в виде скамеечек, и, зазывая людей поиграть, метали по расстеленной у ног газете три карты или свивали на ней в хитроумные петли веревочку.
Вблизи ворот базара облюбовал постоянное место слепой старик. Одетый в старый полушубок с торчащей из дыр на локтях шерстью, он стоял, крепко расставив ноги, и выкрикивал тусклым голосом, вперившись белыми незрячими глазами в пространство поверх толпы:
— Подходи — погадаем... Судьбу испытаем, ни старого ни малого не омманем. Всего пять рублей, а жисть станет веселей.
К шее старика на толстом брезентовом ремне был подвешен деревянный ящик, плотно заполненный записками на четвертушках бумаги, свернутых в аккуратные квадратики, а по ящику сновал диковинный зверек с рыжеватой шерстью в черных подпалинах — морская свинка.
Если любопытные толкались возле старика просто чтобы поглазеть на свинку, то он приоткрывал ворот полушубка и тихо посвистывал. Зверек живо юркал к нему за пазуху: грелся там, изредка высовывая наружу туповатую мордочку с крохотными подслеповатыми глазами и редкими белыми усиками. Но вот кто-нибудь давал старику пятерку. Тогда он осторожно трогал пальцами по тому месту на полушубке, которое чуть вздувалось от тела морской свинки, и вызывал:
— Вылазь, вылазь,
Царапая черными коготками брезентовый ремень и полушубок, забавно растопыривая лапки, зверек спускался на ящик. Решивший погадать человек протягивал к его мордочке ладонь, и зверек деловито ее обнюхивал, сильно втягивая воздух, потом сновал по ящику, тычась носом в бумажные квадратики.
Толпа замирала.
Достаточно посновав по ящику, свинка наконец хватала одну из записок и вытягивала. Человек брал у зверька записку, развертывал, а стоявшие рядом норовили заглянуть ему через плечо и прочесть написанное.
Слепой старик с ящиком на засаленном брезентовом ремне отчетливо встал перед глазами, словно вынырнул из небытия той тяжелой ночью после телеграммы о смерти отца, и ко мне пришла смутная догадка, что и он имеет какое-то отношение ко всему случившемуся потом в нашей жизни; нелепость подобной мысли сначала удивила меня, но, припомнив некоторые подробности, я усмехнулся: говорят, дети часто повторяют поступки родителей, но тогда я, поддавшись гипнозу записки из ящика, вытянутой диковинным зверьком, похоже, опередил мать — впоследствии и она, думаю, попала во власть похожего гипноза.
Так это или нет, конечно, с уверенностью сказать трудно, но все же, наверное, связанное у меня со стариком, хоть и косвенно, как-то проясняет многое из поступков матери...
От старика с его деловитой морской свинкой, казавшейся мудрой, веяло таинственностью, и я, когда бабушка посылала меня на базар, любил постоять в толпе рядом с ним, а однажды, поборов смущение, решил погадать. Едва свинка, обнюхав ладонь и пощекотав ее влажным носом, засновала по ящику, как у меня от волнения потемнело в глазах; взяв бумажный квадратик, я зажал его в кулаке и стал плечом вперед выбираться из толпы.
Люди вокруг посмеивались:
— Куда ты, малый? А ну — покажь судьбу, — и я заторопился поскорее уйти с базара.
Спрятавшись за угол дома, я развернул измятую в кулаке записку. Там было начертано с категорической простотой: «Вы застенчивы и плохо сходитесь с людьми, а между тем вас подстерегает любовь, и вам надо проявить решительность». «Какая еще любовь? — тупо смотрел я на записку. — Что он, рехнулся, этот старик?» Изорвав бумажку на мелкие клочья, я пустил их по ветру, но у дома, едва вошел во двор, от странного чувства у меня мягко сжалось и заныло сердце. Остановившись, я полным ртом глотнул холодного воздуха и прозрел: а ведь, и правда, я, пожалуй, влюблен. Стало неловко от этой мысли. Но, подымаясь по ступенькам крыльца и потом раздеваясь в прихожей, я все больше утверждался в своем открытии и с умилением, с какой-то странной нежностью вспомнил девочку, сидевшую в прошлом году в классе впереди меня — ее худую длинную шею, завитки волос, падавшие на плечи... Она пришла к нам из другой школы поздно осенью и сразу выделилась, как-то обособилась от остальных тем, что носила очки. Ее привел наш классный руководитель — однорукий математик. Встал со строгим лицом перед классом, сердито оглядел всех и раздельно сказал, что девочку зовут Идой, фамилия у нее — Сухомлинова и он настоятельно просит — он даже пристукнул кулаком по кафедре — не обижать ее. Девочка была маленькой, хрупкой, горбившейся от тяжести большого портфеля; она испуганно жалась поближе к классному руководителю, и темные глаза ее под стеклами очков мерцали, казались неестественно большими.