Память о розовой лошади
Шрифт:
Бабушка сердилась:
— Бесится Ольга. Боюсь, добром это не кончится.
В отделе культуры у матери было больше свободного времени, чем в райкоме, и я скоро это ощутил: она с болезненной заинтересованностью стала следить, как я учусь, и очень полюбила проверять мои тетради. Делала она это почти с детским увлечением: подолгу рассматривала каждую страницу, низко наклонив над тетрадью голову, листала страницы аккуратно, с осторожностью, следя, чтобы случайно не загнулся лист; перелистнув, приглаживала лист ладонью и опять долго изучала следующий — мне все казалось, что вот-вот она
Просмотрев все тетради, она складывала их стопкой и постукивала этой стопкой по столу, чтобы края тетрадей сошлись ровно.
— Что ж, неплохо, совсем неплохо, — говорила она таким тоном, словно огорчалась, что я хорошо учусь. — Но и троечка промелькнула, так что мы с тобой все равно вместе позанимаемся.
Отвыкнув от опеки взрослых, я оскорблялся:
— Чего это со мной заниматься? Сам я...
— Сам, сам... — смеялась мать. — Вдвоем интереснее.
Учился я во вторую смену, и у нас с матерью часто возникал один и тот же разговор: собираясь погулять после школы, я вдруг слышал:
— А уроки ты не собираешься делать?
— Утром сделаю, — отмахивался я.
— Может, сейчас лучше, а то еще не успеешь?
— Почему это не успею? — сердился я.
— Ладно. Успеешь так успеешь... Твое дело, — несколько обиженно говорила мать. — Извини, если что не так сказала.
Вскоре я стал подозревать, что матери просто очень хотелось, чтобы я был маленьким и беспомощным: тогда со мной можно было бы понянчиться, повозиться. Опоздала она, из-за войны не заметила, как я вырос. Ее излишняя забота меня раздражала, и порой я отвечал матери грубо — тогда она смотрела на меня задумчиво и грустно.
Неожиданно мать взялась за побелку квартиры: она еще не привыкла просто так отдыхать, все ее тянуло что-то делать, и она раздобыла купороса, извести, принесла щетку и малярную кисть на длинной ручке. Комнаты у нас и верно всю войну не белились, были грязными, и в выходной день мать принялась за работу, продолжая ее потом по вечерам. Из комнаты, где спали бабушка и Аля с дочкой, мы вынесли в сарай печку-буржуйку и трубы к ней, а со стены над моей кроватью сняли большой фотопортрет деда. Давно когда-то я спрятал за этот портрет тетрадь с двойкой, забыл о ней, и она вдруг выскользнула из-за рамы, порхнула раскрывшимися листами, как крыльями, и взъерошенной птицей опустилась на подушку постели.
— Это что еще такое? — заинтересовалась мать и нагнулась было за тетрадью.
Покраснев, я опередил ее, прижал тетрадь к груди и забормотал:
— Да это старая, старая... Еще с четвертого класса старая тетрадь.
Заметив мое смущение, мать кивнула:
— Раз старая... — и сделала вид, что забыла о тетради.
Стены и потолок бабушкиной комнаты от печки сильно закоптились, и мать, двигая по застланному старыми газетами полу стол с табуреткой на нем, мыла щеткой стены и потолок, потом их купоросила. В старом ситцевом платье, веселом от белых цветочков на розовом фоне, с белой косынкой на голове, закрывавшей лоб до бровей, она походила на заправского маляра и очень быстро наловчилась работать и щеткой и кистью на длинной ручке.
Иногда она о чем-нибудь
Передвинув стол в дальний угол, мать отлила ядовито-зеленый купорос из полного ведра в маленький тазик, взобралась на стол, затем на табуретку и стала работать; скоро купорос в тазике кончился, и она окликнула меня:
— Подлей-ка сюда из ведра, — показала на пустой тазик, но тут же раздумала: — Нет, ладно, не надо... Чего это все бегать с тазиком? Сейчас я спущусь и ведро на стол поставлю.
— Не спускайся, — остановил я мать. — Сейчас поставлю.
Мать воскликнула:
— Что ты?! Что ты?! Не тронь. Оно же почти полное. Надорвешься еще...
От унижения мне стало жарко. Рывком подняв ведро, я в три крупных шага пересек комнату и поставил ведро на стол, да так резко, что жидкость всплеснула, а стол покачнулся.
— Тише ты! — испугалась мать. — Разошелся.
Она примолкла и села ка табуретку, поставив ноги на стол. Я отошел к окну и зло глядел на улицу, но затылком, всей спиной ощущал — мать смотрит на меня.
— Обиделся, что ли? — наконец сказала она. — Это у меня так просто вырвалось. Конечно, я же понимаю — что тебе какое-то там ведро... Вон ты у меня каким здоровяком растешь. Считай, что я пошутила.
После того случая с ведром мать совсем перестала докучать мелкой опекой и в отношениях со мной стала сдержанной.
А вскоре она увлеклась своей новой работой. Опять частенько забывала прийти на обед, возвращалась домой поздно. Как-то вечером недовольно посмотрела на плакат над кроватью, сказала:
— Надо убрать этот цирк, — и решительно содрала бумагу, скомкала и затолкала в кухонную печь.
Всегда, всю жизнь, мать не очень-то любила сидеть в кабинете, и тогда, на новой работе, она особенно оживилась, когда стала часто бывать в старом музыкальном училище: в конце войны исполком решил отремонтировать хотя бы это здание. Ремонт построенного до войны оперного театра, где находился патронный завод, или филармонии, в помещении которой делали снаряды, обошелся бы дорого и надолго мог затянуться, а музыкальное училище было небольшим, всего в два этажа: на втором занимались студенты, а на первом — жили преподаватели; людей снизу переселили, чтобы занять под училище все здание.
Если послушать мать в те дни, так выходило, что нет сейчас на земле дела важнее. Скоро она заразилась и мечтами строителей и всегдашними их бедами: бегала в поисках досок, мела, белил, красок, а дома постоянно сыпала такими терминами, как теплые и холодные тона, колер, перечисляла десятки красок, которыми можно было бы отделать помещение, и так прожужжала нам уши, что однажды в воскресенье мы с Алей отправились в музыкальное училище.
Не знаю, как Аля, но я был разочарован; грязное, серое здание стояло с пустыми, без стекол, оконными проемами, возле него лежала высокая гора песка, внутри валялись увесистые куски старой штукатурки, обломки кирпича и почерневшие доски сломанных перегородок; с первого этажа на второй открывалась огромная, рваная по краям дыра.