Память о розовой лошади
Шрифт:
Именно вскоре после того разговора мать и привела с собой незнакомого мужчину. В этом, конечно, не было ничего удивительного: мало ли кого из старых сослуживцев она могла встретить на улице и затащить в гости — Расспросить о работе, о жизни... Сначала я все так и воспринял, услышав, как мать сказала кому-то в прихожей: «Сюда, пожалуйста, проходите, — и со смешком: — Да не вытирайте вы, не вытирайте так усердно ноги, а то протрете еще на подошвах дырки — на улице ведь не грязно», — но едва мужчина шагнул за порог комнаты, как я, сам удивляясь непонятно из-за чего возникшему чувству, вдруг ощутил острую враждебность.
Даже
Из своей комнаты вышла Аля и замешкалась у порога, похоже, слегка удивленная, растерянная и напуганная. Ее поведение еще сильнее насторожило меня.
Все, или мне это показалось, как-то притихли на мгновение, но вот мать сказала:
— Это мой сын, Володя. Видите, какой большой... — она вздохнула. — Из-за войны я и не заметила, как он вырос. А это сестра. С ней вы знакомы.
Аля твердо подошла к мужчине:
— Здравствуйте, Роберт Иванович, — и протянула руку.
Окончательно прозревая, я похолодел: немец в нашем доме!
Сами краски того вечера так сгустились в комнате, неестественно осветили ее, что все стало казаться чужим и тревожным. Но вполне возможно — все это лишь игра моего воображения... Улицу заливало густым светом заката, в комнату словно падал отблеск большого костра, багровели резные стекла буфета и зеркало, краснели стены и потолок, красноватый отсвет падал и на мужчину у порога, и там, в сумраке у двери, у него вспыхивали, загорались глаза — аж жуть брала от этих краснеющих глаз.
— Пожалуй, уже темновато, — сказала мать и потянулась к выключателю.
Отблеск заката растаял в электрическом свете.
Весь вечер от соседства с Робертом Ивановичем — протяни руку и можно дотронуться — в голове мутилось, и я сторожил, буквально караулил каждое его движение, особенно когда он, попросив разрешения, закурил: росла уверенность, что вот сейчас, сию минуту, а если и не сейчас, то секундой позже этот немец обязательно нацелится в меня папиросой и выдохнет в лицо струйку дыма — пуф-ф!.. Настороженно посматривая на папиросу, я видел, как при затяжках на ее тлеющем, курящимся синеватым дымком конце вспыхивают, загораются искорки, и лихорадочно соображал: как я отвечу на его выходку? Пытка закончилась после того, как докуренная папироса была примята в пепельнице.
Скоро я догадался, что Вольф и сам нервничал в незнакомом доме, слегка стеснялся и от этого был неловок... Мать налила всем чаю в маленькие чашечки на цветных блюдцах, и я подметил: он долго присматривался к своей чашке, не сразу решился взять ее, точно опасался, что маленькая ручка сломается, а решившись наконец, взял неуклюже — горячий чай выплеснулся ему на руку; окончательно смутившись, он поставил чашку на блюдце, потряс рукой, подул на нее и, краснея, деланно рассмеялся:
— Привык там, у себя, к большим алюминиевым кружкам, вот пальцы и огрубели, не слушаются.
Еще я заметил, что он в тот вечер часто посматривал на часы, то на свои, ручные, с поблекшим, выцветшим циферблатом, то на старые бабушкины, висевшие в дубовом футляре на стене и с глухим звоном отбивавшие каждые полчаса: как будто сверял — одинаковое ли они показывают время.
Заметила это и мать, спросила — не просто так, а с лукавым кокетством:
— Вы куда-то торопитесь? Или вам скучно?
— Что вы? Нет, нет... — Роберт
— А на часы зачем все посматриваете?
Он с веселым недоумением округлил глаза:
— Да что вы? Я и не замечаю. Вот что значит привычка.
Бабушкины часы, заржавленно проскрежетав, глухо ударили в очередной раз; Роберт Иванович быстро глянул на свои — словно вновь сверяя время.
— Опять, опять! — торжествующе засмеялась мать.
— Действительно. Теперь и я поймал себя на этом, — улыбнулся Роберт Иванович.
Он опустил руки на колени и сцепил пальцы, как будто твердо решил побороть привычку. Лишь еще раз — искоса и быстро — глянул на бабушкины часы. Они пробили десять. Внимательно прослушав их пружинный скрежет, звон, Роберт Иванович неожиданно повеселел. Куда девалась его нервозность? Удивительно! Глаза заблестели, лицо стало мягким, выражение некоторой напряженности сошло с него, и он даже на стуле уселся основательно, по-домашнему, точно окончательно решил не торопиться, а посидеть здесь, в тепле и уюте комнаты, еще часок-другой. Повеселев, принялся шутить, рассказывал такие смешные истории, что Аля и мать покатывались со смеху. В какой-то момент мать, простонав, ухватилась рукой за скулу: «Ой, все мышцы на лице стянуло...» — а глаза ее светились, искрились.
Но я не запомнил его рассказов, от которых им так было смешно.
Позднее мать с Алей вышли в прихожую проводить Роберта Ивановича, и пока он надевал шинель — кавалерийскую: с полами, сметавшими пыль с головок сапог, — то и там смеялись и приглашали его заходить к нам почаще.
Но едва они вернулись в комнату, как Аля спросила:
— Признайся, ты его специально к нам затащила?
Мать с небрежностью отмахнулась:
— Вот еще выдумала... Просто встретила и пригласила... Я люблю с приятными людьми знакомиться, а он приятный ведь, правда?
— Приятный, конечно... — с некоторой уклончивостью, словно чего-то не договаривая, сказала Аля.
А через несколько дней я застал мать в комнате такой взбудораженной, такой огорченной, какой, наверное, никогда больше не видел; по крайней мере, привычки ломать на руках пальцы я у нее не замечал, а тогда ломала: ходила по комнате мелкими, но быстрыми шажками, неприкаянно тычась то в один угол, то в другой, бормотала: «Ох, и дура же я... Видел, интересно, свет еще такую вот дуру?» — и мяла пальцы так, что суставы неприятно пощелкивали.
У стены стояла Аля, во все глаза смотрела на нее и допытывалась:
— В чем дело? Ты можешь сказать?
Сидя ночью в кресле, я — давно уже взрослый человек — отчетливо вспомнил ту сцену, и меня поразила одна мысль. Любопытная, в общем-то, мысль... Мать не любила особенно распространяться о своих душевных переживаниях. В доме узнавали об этом косвенно, по ее настроению, и с вопросами не приставали, зная, что она лишь сильнее замкнется. А вот после вечера в музыкальном училище мать всем-всем делилась с Алей, словно ее стали переполнять, выплескиваясь через край, какие-то чувства и позарез понадобился поверенный — им и стала сестра. Аля при этом вела себя так, точно была старшей: говорила более спокойно, рассудительно, а если задавала вопросы, то таким тоном, будто наперед знала, что сестра от ответа не увильнет.