Память, Скорбь и Тёрн
Шрифт:
— Но эйдонитские священники всегда говорили, что Бог знает все!
— Может быть, Он и забывает о чем-то, — мягко сказал Стренгьярд. — Если бы ты жил вечно и переживал каждую боль, в сердце, как свою собственную, — умирал с каждым солдатом, плакал с каждой вдовой и сиротой, разделял бы горе каждой матери, теряющей любимое дитя, — разве ты не жаждал бы забыть?
Саймон смотрел на колеблющееся пламя костра.
Как ситхи, думал он. Навечно пойманы своей болью. Жаждущие конца, как говорила Амерасу.
Бинабик срезал еще несколько щепок со своего куска дерева, который теперь стал напоминать остроухую длинномордую волчью голову.
— Извиняй мое спрашивание,
Саймон покачал головой:
— Я просто не знаю, как… как быть. Эти люди пришли, чтобы убить нас, — и я хочу, чтобы все они погибли, погибли мучительно, ужасно… Но, Бинабик, это же Эркингарды. Я хорошо знал их в замке. Некоторые из них угощали меня сластями, сажали на своих лошадей и говорили, что я напоминаю им их собственных сыновей. — Он нервно царапал прутиком раскисшую землю. — Почему же тогда? Как они могли явиться убивать нас, когда мы не сделали им ничего дурного? Их заставляет король, но почему мы должны убивать их?
Бинабик слегка улыбнулся:
— Я имел наблюдение, что ты не питаешь волнение к судьбе наемников, — нет, не надо объяснять, в этом нет нужности. Трудно питать жалость к тем, кто предпринимает розыски войны, чтобы иметь материальное награждение. — Он сунул почти готовую фигурку в карман куртки и начал собирать дорожный посох. — Вопросы, которые ты спрашиваешь, имеют огромную значительность, но они не имеют ответов. Я предполагаю, в этом все различение мужчины и мальчика, женщины и девочки. Ты сам должен находить личное разрешение вопросов, которые не имеют настоящих ответов. — Он повернулся к Стренгьярду. — Вы сохраняете книгу Моргенса где-то поблизости или она местополагается в поселке?
Священник смотрел на огонь, размышляя о чем-то.
— Что? — спросил он. — Книга, вы говорите? О небесные пастбища, я повсюду ношу ее с собой. Я никак не могу допустить, чтобы она хоть на минуту осталась без присмотра. — Неожиданно он повернулся и смущенно посмотрел на Саймона. — Она, конечно, не моя; пожалуйста, не думай, что я позабыл о твоей доброте, Саймон, о том, что ты мне позволил читать ее. Ты представить себе не можешь, что для меня значит возможность спокойно и с расстановкой читать рукопись Моргенса!
При мысли о Моргенсе Саймон почувствовал почти приятный приступ сожаления. Как ему недостает этого удивительного человека!
— Так ведь она и не моя, отец Стренгьярд. Он просто дал ее мне на хранение, чтобы со временем люди вроде вас и Бинабика могли прочитать ее. — Он мрачно улыбнулся. — Я думаю, это главный урок, который я получил за эти дни: на самом деле мне ничего не принадлежит. Одно время я думал, что Тёрн будет моим мечом, но теперь я и в этом сомневаюсь. Я рад, что хотя бы слова Моргенса используются по назначению.
— И это имеет огромную важность. — Бинабик улыбнулся в ответ, но тон его был очень серьезен. — Моргенс производил думанье за всех нас в эти темные времена.
— Одну минутку. — Стренгьярд вскочил на ноги. Через несколько минут он вернулся вместе со своей сумкой, небрежно разбрасывая в разные стороны ее содержимое — Книгу Эйдона, шарф, бурдюк с водой, еще какие-то мелочи — в безумном стремлении поскорее добраться до аккуратно уложенной на самое дно рукописи Моргенса. — Вот она, — триумфально возвестил он, потом помолчал. — А зачем я ее искал?
— Как следствие моего спрашивания, — объяснил Бинабик. — Она имеет один пассаж, который содержит крайнюю интересность для друга Саймона.
Тролль взял манускрипт и стал бережно листать его, щурясь, чтобы прочитать что-то при слабом свете костра. Казалось, что поиск займет у него много времени, так что Саймон встал и отошел от костра, чтобы размять ноги. Вдоль склона горы дул ледяной ветер, а белое озеро, которое можно было разглядеть сквозь просветы в деревьях, представлялось подходящим местом для появления призраков. Когда Саймон вернулся к огню, его пробирала дрожь.
— Я производил разыскание. — Тролль размахивал листом. — Ты желаешь читать самостоятельно или очень лучше будет, если прочту я?
— Ты
— Я делаю так в интересе твоего продолжающегося образования, — ответил Бинабик, делая свирепое лицо. — Слушай:
«Фактически споры о том, кто был величайшим рыцарем эйдонитского мира, многие годы продолжались как в коридорах Санкеллана Эйдонитиса, так и в тавернах Эрнистира и Эркинланда. Нелепо было бы утверждать, что Камарис ставил себя ниже других, но он, судя по всему, так мало удовольствия находил в битвах и сражениях, что война стала для него чем-то вроде епитимьи, а ясный отточенный ум — тяжким бременем. Когда в интересах фамильной чести ему приходилось сражаться на турнирах, он часто переодевался, пряча герб Зимородка, чтобы его противники не были побеждены одним благоговейным ужасом. Он также был известен манерой ставить перед собой немыслимые задачи — как пример упомянем случай, когда он дрался одной левой рукой, — что не было продиктовано простой бравадой, а, как я полагаю, свидетельствовало о страстном желании поражения, которое сняло бы с его плеч невыносимое бремя славы первейшего рыцаря Светлого Арда — мишени острот каждого пьяного скандалиста и вдохновителя бездарных виршей бесчисленных сочинителей баллад. Когда он принимал участие в настоящих войнах, даже эйдонитские священники признавали, что его безграничная скромность и милосердие к поверженному врагу заходят чересчур далеко, словно он сам стремится к честному поражению, а вместе с ним и к смерти. Его боевые подвиги, почитаемые в любом дворце, так же как и в каждой крестьянской хижине Светлого Арда, для самого Камариса были чем-то почти постыдным.
После того как во время первой войны тритингами в засаде был убит Таллисто из Пирруина — предательство, о котором сложено едва ли не столько же баллад и легенд, сколько о подвигах Камариса, — только сам король Джон мог претендовать на роль соперника Камариса в борьбе за титул величайшего рыцаря эйдонитского мира. Разумеется, никто не мог даже предположить, что Престер Джон, каким бы великим рыцарем он ни был, может сразить Камариса в открытом бою: после Нирулагской битвы, в которой они впервые встретились, Камарис избегал даже шуточных состязаний с королем, опасаясь нарушить хрупкое равновесие их дружбы. Но если для Камариса его ум был только тяжелой ношей, а участие в войне — и даже в такой, которую санкционировала, а, как сказали бы некоторые, в чем-то и вдохновила эйдонитская Церковь, — худшей из пыток, то Престер Джон никогда не был более счастливым, чем на пороге очередной битвы. Он не был жесток — ни один побежденный враг не мог пожаловаться на несправедливость, кроме разве что ситхи, к которым Джон имел какую-то личную, но очень сильную неприязнь и которых он преследовал до тех пор, пока они просто не исчезли с глаз всех смертных людей. Но так как бытует мнение, что ситхи не имеют души — хотя я не стал бы этого утверждать со всей ответственностью, — можно сказать, что Джон относился ко всем своим врагам справедливо и милосердно, против чего не сможет возразить даже самый скрупулезный церковник. Что же касается его подданных, включая даже языческий Эрнистир, то Джон был для них великодушным и мудрым королем. Только в те моменты, когда ковер войны расстилался перед ним, он становился опаснейшим человеком. Так случилось, что Мать Церковь, именем которой он крушил своих врагов, в благодарность (а может быть, отчасти из необъяснимого страха) назвала его Меч Господен.
Итак, спор разгорелся и продолжается по сей день: кто из двоих был более велик? Камарис, умнейший человек из всех, кто когда-либо брал в руки меч? Или Престер Джон, только немного менее искусный в битве, но зато выводивший в бой тысячи людей и горячо приветствовавший справедливую и богоугодную войну?»
Бинабик прочистил горло.
— И вот, как он говаривал, этот спор продолжался многое время, и Моргенс упоминает об этом еще очень много страниц подряд, потому что это был вопрос чрезвычайной важности — или его считали тогда вопросом черезвычайной важности.