Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы
Шрифт:
Марсель ПРУСТ (Франция)
«В поисках утраченного времени»
Привычное толкование настаивает, будто в последнем томе трактуется то, ради чего были написаны шесть предыдущих; оказывается, эти книги и в целом искусство призваны задержать время, отвоевав его у всасывающей бездны, «ужаса бесследности». Здравую интерпретацию нужно дополнить: у Пруста нет никакого изначального небытия, предшествующего литературному действию, его проза не ведает дословесной бездны Ничто, которой должно сопротивляться с помощью слова. Время, материя и распыление их в опыте персонального или совокупного проживания не предпосланы художественной речи в качестве фундаментальных, от нее не зависящих данностей, но, наоборот, созидаются этой речью. Они формируются и определяются речью, зарождаясь в абсолютной творческой власти того, кто, растворившись в насыщенном внутренней памятью языке, взял на себя труд и обязанность мемориального восстановления этой никогда прежде не бывшей вселенной. Время, бытие и противоположность его здесь вспыхивают к существованию исключительно изъявлением слова, наподобие того как у Блаженного Августина мир наделяется темпоральными характеристиками в момент сотворения мира, и спрашивать, как обстояли дела «раньше», — абсурдно, потому что «раньше» ни сил, ни времени не было. Слово в прустовском Семикнижии уничтожает им же созданную пропасть забвения, ибо только оно, это слово, несет в себе память восстановления либо отказ от нее. Полномочиям совершенного повелителя чудесно
Кнут ГАМСУН (Норвегия)
«Соки земли»
Земля родит людей и принимает их смерть, она старше племени, роя и жизненной силы, объединяющей говорящих существ и животных, она старше судьбы, тоже берущей начало в земле. Земля — это органическая ноэма, колышущееся чрево значений, залог прорастания всех семян, куда бы ни бросить их, хоть на ветер — ветер вернет семена в почву, и та снова будет плодоносить, хоронить и карать. Карающая справедливость земли в том, что она очищает натуру от лжи и уродства, коими ее хотят запятнать отступники аграрной биологии и религии, извращенная раса корыстолюбцев, поправших заветы северной Геи, едва не вытоптавших корни исконных преданий в стремлении не допустить всходов нового и древнейшего, отприродного, как сама праматерь-земля, общегерманского мифа. Земля не позволит состояться их торжеству, ее голос, черный и красный, голос крови, текущей из почвы, сильнее бесстыдного хохота тех, кто мечтает ее уничтожить. Им, козлоподобным вскормленникам городов, американо-семитским проводникам индустриального бесовства, отравленного воздуха и подложной еды, не дано изнасиловать мать, и она, густая и теплая, их поглотит, как поглощала всех восстававших против нее. Нацистская эволюция Гамсуна изумила лишь нечитателей его книг; остальные в ней нашли подтвержденье того, что автор, смолоду не крививший душой, и в старости уберег свои взгляды от порчи.
Лу СИНЬ (Китай)
«Подлинная история А-Кью»
Чем ниже рост маленького человека (трудно по-другому назвать представителя международного братства лишенцев), тем выше волна его бед и несчастий. Этот закон столь всеохватно-велик, что одинаково действует на Западе и в Китае, но Поднебесная сообщает ему особенно жгучую непреложность, дабы уж не осталось сомнений: именно там, в ареале рекордного скопления масс, всякий, кого угораздило спознаться с уделом водоноса, рикши или крохотной чиновной букашки, с этой, жалчайшей планидой за пазухой и помрет, и никто не услышит слабеющих отзвуков гонга — ни бабочка, ни философ. Демократический идеал замечательного каллиграфа сострадающих соучастий Лу Синя сохранился в неприкосновенности, сколько б ни минуло лет: чашка риса — голодным, кровля — бездомным, лекарство — больным. После чего все еще раз собрать (но где ж взять-то, если вместо похлебки сухое дно чана) и снова справедливо раздать, ибо голодный бездомен и болен, а больной сызмальства голоден и не имеет крыши над глупой своей головой. Автор, конечно же, сознавал, что горести неискоренимы, но есть же предел нерассуждающему терпению долга, и, так рассудив, себе отвечал — предела терпению нет, этой границы не бывает в Китае. Нет границы и терпенью писателя, которого для того и позвали, чтобы он, покуда не окаменеет и со стуком не упадет вниз лицом, встречал внимательным взором твердеющие лица прохожих, иногда омываемые слезою и мыслью.
Джеймс ДЖОЙС (Ирландия)
«Улисс»
Роман более последовательно и буквально, чем полагают обычно, связан с манерой Одиссеева плавания. Взявши примером ревизионистов социал-демократии, Одиссей дискредитирует конечную цепь своих странствий, отдаваясь внеположной штурманскому расчету автономной стихии движения: плеску волны, сладким и хищным, как истинное искусство, посулам дев моря (от их коварства у него есть в загашнике инсталляция Иозефа Бойса — воск, жир и веревки), любострастному, с выпаденьем из хроноса, пленению в дворцовых покоях волхвующей нимфы, бартерной сделке с циклопом (раскаленным бревном в глаз за съеденных парней из команды), психоделическим морокам на островах пожирателей лотоса и прочим блаженствам маршрута, уводящим — от периферийной Итаки с домотканой женою и жениховым отребьем — в самый нерв поэтики Джойса. «Улисс» порывает с повествовательным европейским каноном, принуждающим к традиционной цели пути — выражению содержания посредством рассказывания истории, и взамен содержания обнажает беспримесность смысла, проступающего как результат языковых и символических высказываний формы, которая плывет по карте Улисса, в максимальной дали от Итаки. В глубине этой формы, ветвящейся по всем направлениям значимых соответствий, что делает текст гогочущей сатанинской часовней, где свально венчаются яковитская Библия, барочный иллюзион, Британская энциклопедия и Вавилонская башня, в глубине этой формы очерчиваются контуры нового мифа и образа, сближенных родством пародийности.
«Улисс» — доказательство ритуалистической теории мифа, миф здесь выпрастывается из обрядового растекания словесных потоков. Отмеченная критикой тождественность пародии и архетипа объясняется тем, что в «Улиссе» они в равной степени зиждутся на непрерывности рефлектирующего воспроизводства. Пародия есть отраженный свет оригинала, наличие которого, впрочем, необязательно; вечный образ репродуцируется в нескончаемой цепи отражающих трансформаций. Критика горячо любит эту толстую книгу и 70 лет толкует ее построчно, но я бы хотел, чтоб ученая критика, выследившая все текстовые отсылки к Средневековью и гэльскому возрождению, научила меня понимать, в каком именно месте своей эрудиции автор проник в небывало тотальную правду о человеке, тяжеловесном мужчине и засыпающей женщине, кто открыл ему трепет вещей и секрет описаний закусочной, кладбища, редакции, пляжа, когда они уже не слова на бумаге, но гипнотическая ощутимость в присутствии, — я очень хочу об этом услышать от умных людей да да я сказал да.
Итало ЗВЕВО (Италия)
«Самопознание Дзено»
Провинция, итальянцами населенный Триест в размякшей и старческой, с гнилыми зубами, пасти Австро-Венгерской империи. Там, в Триесте, в баснословную пору был зарезан и похоронен первый систематический осмыслитель античных художеств, экзальтированный немецкий искатель Йоганн Йоахим Винкельман, да кто эту давность упомнит. Купеческий культурный и респектабельный слой, будни, контора, тусклое облако отношений. Вялое предвосхищенье наследства, приязнь к отцу в переплете ожидания его смерти, женщины, непылко потребные телу и совсем уж унылые в разговоре, карьера, брезгливое подмечание нравов, комично невыполнимое намерение бросить курить, пыльный занавес скуки опущен над скверно разыгранным представлением. Фрейдовский пациент сбегает в болезнь втайне от ясных участков своего разумения, и темная весть об избранном им недуге приходит к нему чередой невротических сбоев, обмолвок и срывов. Исповедующийся персонаж Звево в полном блеске ума изобретает себе комфортабельное, под надзором психоанализа, расстройство (самопознания — единственный шанс достижения самости, неважно, подлинной или нет, поскольку критерии смыты и только дурак доверится мольеровским докторам с таблицами модных психических червоточин (Жозеф де Местр в «Санкт-Петербургских вечерах» говорил, что врачам-безбожникам предпочитает убийц с большой дороги: против последних дозволено защищаться, и к тому же
Ярослав ГАШЕК (Чехословакия)
«Похождения бравого солдата Швейка»
Недооцененный, при всей его славе, роман, впервые после «Сатирикона» Петрония и с тою же мощью показавший реальность как лопающийся от грязи и вони бурдюк. Макабрическая одержимость писателя, не упустившего ни одной мизансцены в буффонадной оргии разложения, столь чудовищна и цинична, что почти беззлобна — когда дохнут от хохота, наблюдая подробные корчи врага, в ярости не нуждаются. Австрийская литература, даже насмешничая над империей, к родной ойкумене относилась чувствительно, а уж после падения Габсбургов четверть века сотрясала обломки рыданием. Бывший имперский подданный Гашек падением монархии опечален не больше, чем Швейк убийством эрцгерцога Фердинанда. Швейк тоже знал двух Фердинандов, один выпил бутылку жидкости для ращения волос, другой собирал собачье дерьмо, обоих ни чуточки не жалко. Автор бровью бы не повел, кабы вместе с империей грохнулся мир — выгребная яма насилия, бюрократии, шовинизма, гибрид тюрьмы и принудительной больницы, с редкими, у отдельных ублюдков, отступами похабного мягкосердечия. Мировоззрение этого кромешного типа, всюду находящее знаки круговоротного возвращения мерзости, логически неопровержимо, и восстань Гашек из гроба, ему опять показали б крушение разноплеменного идола, потасовку народов, трогательно отмытый приказ кончать сербов, и даже грубое венгерское ругательство, в русских изданиях укрывшееся от перевода, надо думать, изменилось не слишком. Таково близлежащее измеренье романа, обладающего как будто и подкожным, эзотерическим слоем; он был обнаружен московским оккультным философом Е. Головиным, прозревшим в «Швейке» инициацию и мистический анабазис, ибо, назвавшись идиотом, заглавный герой тем самым объявил себя посвященным — «одна из лучших книг о посвящении есть „Liber de idiota“ („Книга простеца“) Николая Кузанского». Так ли, пусть судят герметики, но это загадочное и тревожащее сочинение.
Томас МАНН (Германия)
«Волшебная гора»
Из неосуществленной Аркадии проклюнулся Санаторий — обитель высокогорной анестезирующей благодати, замкнутый серафический край, где музыка стала врачующей оградой и сенью, избавлением от низинных кошмаров Европы; союз Швейцарии и медицины, как назвали представители русского концептуального круга этот мотив священного для них текста. Послушник покоя, все глубже погружающийся в отшельническое общество альпийской элиты, Ганс Касторп, точно узник феи, семь лет проводит в санаторном гроте, как в счастливейшем скиту, и однажды к нему, сподобленному гедонизма и восторга, нисходит странное виденье. Прекрасная античная картина влюбленных пар и материнства, открывшаяся ему сначала, сменяется галлюцинацией древнего храма, под сводами которого две отвратительные старухи рвут на части младенца и пожирают его вкусную плоть. Проанализировав свой сон, Касторп догадывается, что гармония золотого века держится оглядкой на «мерзости Храма», иначе говоря (тут я воспользуюсь толкованием П. Пепперштейна), все в Раю живут с оглядкой на Ад, это условие Рая. Хуже того, Ад — это регулятивный принцип райского существования и даже сокровенное место Рая, его сакральный центр и святилище, ведь именно в Аду сходятся лучи блаженных вожделений. Отсюда следует, что взлелеянный для освобождающих утех «Берггоф» непременно прячет в желудке своем разъедающее гармонический строй неприличие (в этом Касторпу вскоре предстоит убедиться) и что великая европейская утопия тысячелетнего царства невозможна даже как упование, поскольку эта мечта никогда больше не будет невинной — она обезображена видением старух, разрывающих над жаровней младенца. Ганзейско-патрицианские «Будденброки», «Иосиф и его братья» (в египетской части), развратный «Избранник» и плутовской неоконченный «Феликс Круль» тоже удивительно хороши.
Франц КАФКА (Австрия)
«Процесс», «Замок», новеллы, письма, дневники
Было сказано однажды, что книги Андрея Платонова еще послужат базисом будущей религии или ереси; я готов применить эту надежду к текстам Кафки, словно для того и написанным, чтобы возглавить какую-то мерцающую на горизонте еретическую ортодоксию. В чем состоит ее пафос и каким окажется ее отношение к человеку, либо она твердо расстанется с тем, что привычно называется сферой человеческого, пока неизвестно, и будь оно не так, до нас донеслись бы отгулы указания. Но вероятно, что ересь, которая положит в основу своих действий практическое исполнение этой речи, ее соблюдение в наставительных церемониях и доктринальных поступках (к этому взывает любая настоящая литература, т. е. литература, устремленная к магическому влиянию на действительность), такая ересь потребует даже не экзистенциальной, но антропологической перемены, эволюционного преображения нашей природы. Дело в том, что слова, из которых состоят сочинения Кафки, предназначены для иных глаз и ушей — физически, а не духовно иных, вот в чем штука. Эти глаза, уши и весь вопринимающий организм еще не прорезались. Кафка же, зачем-то ими опережающе наделенный, писал так, точно все обладали его зрением, слухом, предвидением и способностью их сочетать в опыте иночувственного прикосновения к разнородным субстанциям, от этого прикосновения шевелившимся, как шевелятся волосы на голове. В итоге трепет смущения и подчиняющий читательское существо хохот — первые слушатели «Замка» смеялись навзрыд, радуя своим откликом застенчивого автора, и то была безупречно правильная истерическая реакция. Убежден, что тут не суггестивность искусства, не прочий гуманистический вздор в утешение, а особый, с этикой и без морали, ужас воздействия религиозного текста. Безжалостный, влекущий туда, где все будет другим и где понадобятся качества, не предусмотренные литературным уставом; ведь Кафка выходит далеко за пределы словесности и фактически уже не имеет с ней дела. Человеку мнится, что он понимает, о чем говорят такие послания, он якобы добровольно идет им навстречу (реально он уже пленник) и вскоре оказывается в губящих местах — без возврата. Уже очевидно, что я считаю Кафку крупнейшим в XX столетии иудейским вероучителем и потому почтительнейше заинтересован ознакомиться с драгоценным мнением на сей счет еврейских религиозных кругов, в том числе говорящих по-русски.
Вирджиния Вулф (Англия)
«К маяку»
Скандинавская дева кино слеплена из снега и одиночества. Из тела ветра, дождя, пенных кружев волны, нежной смешливости, вечерней тоски и, конечно, из боли, не исцеляемой ни блумсберийским мягким свечением, ни привычкой к труду, соткана Вирджиния Вулф, чья беспримерно субтильная и ажурная проза (поэзия) равно отмечена интеллектуальным могуществом и той фосфоресцирующей прочностью, что свойственна волшебной, несгораемой паутине. Гипотеза присутствия в книге фабулы или сюжета не вовсе бесплодна: кому-то необходимо добраться до маяка, что и происходит в финале, и сколь малозначаще это сравнительно с покоряющей грустью, с меланхолической пряжей, куда вплетены нити достоинства, юмора, стоицизма и личной свободы, сравнительно с нынешним грандиозным мифологическим статусом Вулф — серебряной луны феминизма, изливающей теплоту покровительства на длинноволосые, коротко стриженные головы европеянок, англоамериканок. Богиня Вирджиния! Непорочная, хрупкая, в одеяниях, коих чистота уступает лишь сиянию ее сердца, она не нуждается в жертвах, но сама расточает утешение и любовь.
Сердце Дракона. Том 12
12. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
рейтинг книги
Гимназистка. Клановые игры
1. Ильинск
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Предназначение
1. Радогор
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
