Пан Халявский
Шрифт:
Реверендиссиме кивнул головою и сказал: "Bene, согласен. Ты знаешь, что должно делать, исполни". И, проговорив еще чистых латинских слов несколько, коих я не понял, отпустил нас.
Домине Галушкинский обходил с нами помощника и других учителей. Мы кланялись им, подносили гостинцы, соответственно званию и весу их в училище, и возвратились в квартиру — братья «риторами», а я, мизерный, синтакщиком: что делать!
О, благословенная старина! Не могу не похвалить тебя! Как было покойно и справедливо. Например, дети богатых родителей — зачем им беспокоиться, изнурять здоровье свое, главнейшее — истощать желудок свой, мучиться вытверживанием тех наук, которые не потребуются от них через весь их век? Подарено — а подарить есть из чего — и детям приписаны все знания и приданы им ученые звания без потери времени и ущерба здоровья…
Но будем продолжать. Тут увидите, какая разница последовала в течение двадцати пяти лет, и что я должен был вытерпеть, определяя в учение Миронушку, Егорушку, Савушку, Фомушку и Трофимушку, любезнейших сыновей моих.
Наступил день открытия ученья. Не евши, не пивши, мы поведены в школы. Братья, как риторы, пошли особо, а я в препровождении вышесказанного хлопца Юрка поплелся в свой синтаксис, который и называть с трудом мог. В школу вступил я очень равнодушно, предоставляя все случаю, а сам решился, по наставлению нежнейшей маменьки, не перенимать ни одной из всех наук, вообще глупых и глупыми людьми от праздности выдуманных. Итак, я принял твердое и непоколебимое намерение "не учиться с жаром", а жить свободно, как хочу, по вольности моей шляхетской природы. Будут наказывать? Правда, больно и даже, утвердительно скажу, очень больно, но и пан Кнышезский и домине Галушкинский говаривали, что "все начинающееся оканчивается", а потому хотя и начнут сечь, но по естественному порядку, как по опыту знаю, перестанут. Притом же после сечения как бывает человек или мальчик жив, одушевлен, развязан — ссылаются на всех, кто испытал на себе сечение. До сих пор не знаю настоящей тому вины: физическое ли это следствие, что от эксперимента кровь придет в быстрое кругообращение, и оттого человек делается веселее, быстрее в своих действиях, или тому причиною душевное состояние человека, когда он знает, что его наказали и больше сечь не будут. Но что бы ни было, только после сечения положение восхитительно! Но оставим одну половину этого ученого рассуждения: выгодно ли не учиться? И обратимся к другой: какую пользу принесет учение?
Положим, что я в молодых летах поглотил всю премудрость, изучен всему отличнейшим образом, достоин во все ученые степени. Но, вступив в свет, скажите, пожалуйста, когда и на что пригодятся науки? Жить своим домом в хозяйстве, на охоте — скажете? Тут их совсем не спросят. При женитьбе и того более. Хотя проглоти всю халдейскую премудрость, а египетскою закуси, так все не распознаешь нрава в невесте до брака и потом не применишься к капризам, когда станет женою твоею. Есть на свете и неученые, и живут себе изряднехонько. И я туда же пойду, куда и выслушавшие всю премудрость. Когда батенька и маменька помрут и мы с братьями разделимся имением, так на мою долю придется порядочная часть, и тогда к чему мне науки? Меня почтут люди, навещающие меня, так же, как и ученого.
Скажете, нужно учиться для того, чтобы читать книги?
Вот еще что выдумали! Что из того, если они достигнут цели, для какой пишутся, то есть чтобы нас усыплять? И правду сказать, как усыпляют! А особливо — канальские! — с пышными заглавиями, с цветистыми обертками, с значительными точками, с умышленными пробелами… Это чудо что за книжки! Полагаю, что не родился человек, чтобы их до конца дочитал; уснет — будь я каналья, когда не уснет — по опыту говорю, — знатно уснет. Так неужели для того, чтобы самому уснуть или усыплять других, губить в принуждении золотую молодость, тратить время, нужное на игры и веселья, расстраивать здоровье принужденным сидением и удалением от пищи? На что это похоже? Меня и простой сказочник так же усыпит, как и лучшая повесть или роман в четырех (уф!) частях.
Притом же маменька моя правду говаривали: ничто так человеку не нужно, как здоровье; с ним можно все и много кушать;
Основавшися на таком ясном и справедливом заключении моей маменьки, женщины хотя и неученой, но с большим количеством здравого рассудка и потому видящей все вещи в настоящем виде, цвете и мере и сходно с моими понятиями, я всем моим рассуждениям произнес следующий результат: «тьфу» и, произнеся это маменькино любимое выражение, и, по примеру их, плюнув в самом деле, вступил "в синтаксис" с видом самодовольства.
Нас, синтаксистов, было большое число, и все однолетки. До прихода учителя я подружился со всеми до того, что некоторых приколотил и от других был взаимно поколочен. Для первого знакомства дела шли хорошо. Звон колокольчика возвестил приход учителя, и мы поспешили кое-как усесться. Имея от природы характер меланхоличный, то есть комплекцию кроткую, застенчивую, я не любил выставляться, а потому и сел далее всех, правда, и с намерением, что авось либо меня не заметят, а потому и не спросят.
Учитель открыл класс речью, прекрасно сложенною, и говорил очень чувствительно. О чем он говорил — я не понял, потому что и не старался понимать. К чему речь, написанную по правилам риторики, говорить перед готовящимися еще слушать только синтаксис? Пустые затеи! При всякой его остановке для перевода духа я, кивая головою, приговаривал тихо: "говори!"
Речь кончилась, и учитель каждому из нас заметил, что мы должны были назавтра выучить. С тем нас и распустили.
"Напрасно беспокоитеся, домине учитель! — рассуждал я, поспешая к трудолюбивой бабусе, с рассвета заботившейся о пирожках к завтраку нашему. — Учить вашего урока не буду и не буду". О, да и позавтракал же я в тот день знатно!..
Домине Галушкииский целый день не обратил ни малейшего внимания, твержу ли я свой урок и чем занимаюсь. А в силу того, я в книгу и не заглядывал, а целый день проиграл с соседними ребятишками в бабки, свайку и мяч.
Утром домине приступил прослушивать уроки панычей до выхода в школы. Как братья училися и как вели себя — я рассказывать в особенности не буду: я знаю себя только. Дошла очередь до моего урока. Я ни в зуб не знал ничего. И мог ли я что-нибудь выучить из урока, когда он был по-латыни? Домине же Галушкинский нас не учил буквам и складам латинским, а шагнул вперед по верхам, заставляя затверживать по слуху. Моего же урока даже никто и не прочел для меня, и потому из него я не знал ни словечка.
Домине инспектор принялся меня ужасно стыдить: напоминал мне шляхетское мое происхождение, знатность рода Халявских и в conclusio — так назвал он — запретил мне в тот день ходить в школу. "Стыдно-де и мне, что мой ученик на первый класс не исправен с уроком".
Я для приличия потупил голову, якобы устыдясь; а — ей богу! — по совести и чести говоря внутренно радовался, что не обязан итти в школу. Вот еще нужда мне до знаменитых Халявских, предков моих! Мне к ним дела нет, и они меня не знай. С чего я буду мучиться над проклятыми именительными и родительными? Что тут общего с заслуженною славою предков моих? Предки мои не знали этих пустяков, то и не взыщут, хоть домине инспектор тресни себе с досады, что потомок их презирает всю учебную галиматью. Так я размышлял, а бабуся, между тем, украшала стол пирожками, блинами, варениками… Ну, прелесть, заглядение!.. Как вдруг жестокосердный домине изрек приговор: "Домине Трушко не вытвердил урока, зато в класс не пойдет: а когда в класс не пойдет, — ergo, — не должен участвовать в завтраке".
Вообразите мое положение! Я был как громом поражен и, быв маменькиной комплекции, хотел сомлеть, но меня прорвало слезами… да какими?.. изобильными, горькими… Я ревел, кричал, вопил, но домине Галушкинский оставался непреклонен и с братьями моими сокрушил все предложенное им. Чем меньше оставалось прелестей на столе, тем сильнее я ревел, теряя всякую надежду позавтракать вкусно.
Наконец жестокий Галушкинский усилил скорбь мою, дав слезам моим превратный, обидный для меня толк. Он, уходя, сказал: "Утешительно видеть в вашице благородный гонор, заставляющий вас так страдать от стыда; но говорю вам, домине Трушко, что если и завтра не будете знать урока, то и завтра не возьму вас в класс". С сими словами он вышел с братьями моими.