Пан Халявский
Шрифт:
Что же делали маменька во время нашего испытания? О! они, по своей материнской горячности, не вытерпели, чтоб не подслушать за дверью; и, быв более всех довольны мною за то, что я один отвечал дельно и так, что они могли меня понимать, а не так — говорили они — как те болваны (то есть братья мои), которые чорт знает что мололи из этих дурацких наук; и пожаловали мне большой пряник и приказали поиграть на гуслях припевающе.
Я пропустил сказать о важном пассаже в жизни моей, коим доставил маменьке особенную радость, когда возвратился из училища домой.
В городе, в меланхоличные часы, домине Галушкинский поигрывал на гуслях, как-то им приобретенных и на которых он мастерски разыгрывал восемнадцать штучек. Пробуя меня, по части учения, в том и другом, он вздумал;
С этим новым, открывшимся во мне, талантом прибыл я в дом, привезя с собою и гусли, ставшие моею собственностью чрез мену на одну вещь из одеяния. Хорошо. Вот я, не говоря ничего, и внес их в маменькину опочивальню. Они подумали, что это сундучок, так, ничего — и ничего себе… Но надобно было видеть их изумление и, наконец, радость, восторг, исступление, когда я, открыв гусли, начал делать по струнам переборы, дабы показать, что я нечто на гуслях играю.
Отерши радостные слезы и расцеловавши меня, они заставили меня играть. Я поразил их! Я заиграл и запел. Голос мой против прежнего еще усовершенствовался и, перейдя из дишканта в тенор, стал звонче и резче. Я играл и пел известный кантик: "Уж я мучение злое терплю для ради того, кого верно люблю". Маменька плакали навзрыд и потом объяснили мне, что эта-де песня как нарочно сложена по их комплекции, что я терплю от твоего отца, так и не приведи господи никому! и все ради того, заключили они с стихотворцем, что верно его люблю! Повтори, душко, еще этот усладительный кантик. И я пел, а они рыдали.
Потом я запел другой кантик: "Рассуждал я предовольно, кто в свете всех счастливей?" Он им понравился по музыке, но не по словам: "Цур ей, душко! Это мужеская, не играй при женщинах. Я, да, я думаю, и весь женский пол не только сами, чтобы рассуждать, да и тех не любят, кои рассуждают. Не знаешь ли другой какой?"
Я заиграл: "Где, где, ах, где укрыться? О, грозный день! лютейший час!" Слушали они, слушали и вдруг меня остановили. "Не играй и этой, сказали они, — это, видишь, сложено на страшный суд. Тут поминается и грозный день, и лютый час, и где укрыться!.. Ох, боже мой! Я и помыслить боюсь о страшном суде! Я, благодаря бога, христианка: так я эту ужасную мысль удаляю от себя. Нет ли другого кантика?"
Я умел живо разыгрывать «Камарицкую», под которую, как мне говорили, и мертвый бы не улежал, а поплясал бы; но не играл при маменьке из опасения, чтобы подчас не разобрала их музыка и чтобы они не пошли плясать, что весьма неприлично было бы в тогдашнем их меланхолическом восторге. Итак, я заиграл и запел: "Владычица души моей, познай колико страстен мой дух несчастен". Как вижу, встали от меня, начали ходить по комнате, что-то шептать с большим чувством и, ударяя себя в грудь, утирали слезы. Они, как были неграмотные, то и не разобрали, что это слова любовные, а понимали их в противном смысле. Особливо же, когда при кончике этого кантика я должен был, почти вскрикивая, петь: "неисцелима страсть моя!" то и они тут, крепче ударив себя в грудь, возглашали: "Ох, точно неисцелима страсть моя. Вот уже близ шестидесяти лет, а страсть пылает".
Пользы ради своей, я молчал и не растолковывал им прямого смысла песни. Зачем? Меня, за мою усладительную музыку, всегда окармливали всякими лакомствами, и всегда чуть только батенька прогневаются на маменьку, им порядочно достанется от них, они и шлют за мною и прикажут пропеть: "Уж я мучение злое терплю", а сами плачут-плачут, что и меры нет! Вечером же, на сон грядуще, прикажут петь: "Владычица души моей", а сами все шепчут и плачут.
Не только маменьке нравилася моя игра и пение, но и старшая из сестер, Софийка, уж года два назад, то есть, когда ей исполнилось четырнадцать лет, надевшая корсетец и юбочку, а до того бегавшая в одной лёлечке (рубашке), только кушачком подпоясанная, так
После сделанного нам испытания, слава о нашей учености пронеслась далеко, и соседи приезжая к батеньке, поздравляли их с таким счастием, за что батенька были к нам очень милостивы. Они дали нам во всем полную волю и, надеясь на степенность домине Галушкинского, ни малейше не заботилися, где мы находимся и в чем упражняемся. Удальцам Петрусе и Павлусе то было на руку. Святки — веселье, гульба. Брат Петрусь дал волю геройскому своему духу: завел кулачные бои, для примера сам участвовал, показывал правила, занятые им на кулачных боях в городе во время учения в школах, ободрял храбрейших. Противною стеною командовал наш реверендиссиме наставник, отпущенный для повторения с нами уроков. Но он не исполнял сей обязанности по причине других занятий: днем на кулачном бою, а по ночам подвигами на вечерницах, которые им и братьями были посещаемы с новым жаром; причем введены были ими и новые права, также городские и также служившие только к их пользам.
Такие нововводимые обычаи на вечерницах и право сильного, помещичьего сынка, паныча, законодательство на кулачном бою Петруся, притом поддакивание и ободрение к дальнейшим действиям домине Галушкинского, равно и все содеянное художественными способами Павлуся, весьма не нравилися большей части парубков. Ропот усилился, и они приступили к мщению, в чем и успели.
В один вечер — злополучный вечер! — реверендиссиме Галушкинский, пригласив наставляемых им юношей, Петруся и Павлуся (я не участвовал с ними по особенной, приятной сердцу моему причине, о которой не умолчу в своем месте), пошли на вечерницы и как ничего худого не ожидали и даже не предчувствовали, то и не взяли с собою других орудий, кроме палок для ради собак.
Ничего не подозревая, подходили к хате, где обыкновенно бывало сходбище, как вдруг из-за углов и плетней раздалось: "Сюда, наши, бей, валяй, кого попало!" и вместе с криком выбежало парубков двадцать с большими дубинами и с азартом бросились к Петрусю и реверендиссиму, а другие, схватив брата-горбунчика, по предприимчивому духу своему ушедшего вперед, начали по горбу Павлуся барабанить в две палки, с насмешками и ругательствами крича: "Славный барабан; Ониська! бей на нем зорю!"
Петрусь, при первом раздавшемся крике парубков, следуя внушению геройского духа своего, хотел было бежать, но, как нежный брат, видя бедствующего Павлуся, бросился с отчаянием в кучу злодеев, исхитил его из их рук, принимая и на себя значительное число ударов, одушевляемый храбростью и неустрашимостью пустился бежать что есть духу. Почтенный наставник, разжигаемый тем же духом мужества, бежал вместе с ним. Павлусь тоже пустился было по следам храбрых, но как был слабосилен, а тут еще отбарабанен порядочно, не мог никак бежать за героями. Но что значит ум, талант, изобретательность, творчество! Сии дары и" в самом опасном, отчаянном положении избавляют от бед человека, одаренного ими. С таковыми талантами Павлусь в критическую минуту нашелся и произвел, к своему спасению, следующую хитрость, едва ли не знаменитее всех прежних своих, но… увы!.. и последнюю!.. Собрав остаток сил, он догнал бегущего реверендиссима, подскочил и ухватился ему за шею, а ногами обвил его и таким образом расположился на хребте наставника своего, как на коне или верблюде, очень покойно. Домине Галушкинский как ни старался освободиться от седока, но никак не мог, находяся в необходимости улепетывать от разъяренных парубков, которые не переставали преследовать бегущих и щедро осыпать ударами Петруся и самого реверендиссима с ношею его.