Пантелеймонова трилогия
Шрифт:
Увы, то лето запомнилось лишь гулом самосвалов за окном и дизельным смрадом, проникавшим даже сквозь наглухо закрытые ставни пластиковых окон. Все три месяца в доме напротив кипела большая стройка. Вначале к дому напротив пристроили стену, перпендикуляром и высотой в три этажа. Стена примыкала к балконам и оказалась частью будущей гигантской лоджии, сравнимой по квадратуре с площадью всей квартиры Виколов.
К сентябрю все стало ясно. Три семейства из дома напротив, частично объединив свои бюджеты, пристроили к многоэтажке три лоджии, огородив свои владения двухметровым частоколом из стальных прутьев. К началу осени на новых верандах уже были расставлены столики и удобные даже на вид кресла, пилось шампанское
Ошибка крылась в самом замысле. Он слишком много взял на себя, придумав роман о тайном обществе жен миллионеров, убивающих своих мужей. Гудел под окном кран, мешался бетон, жужжал мат строителей, а к девятиэтажному дому в нарушение всех проектных норм пристраивались три дополнительные комнаты. Женщины были слишком расчетливы, чересчур коварны, они опутали сетями лжи и предательства всю Молдавию. Молдавию, в которой воняло соляркой, где на столе и экране ноутбука писателя оседала строительная пыль, в стране, где Виколу не давали сосредоточиться, и где заговор женщин нуворишей был не более уместен, чем заседание Генеральной Ассамблеи ООН в центре Гренландии. Однажды, повертев головой перед зеркалом, Серджиу понял, что за лето его виски стали совсем седыми.
Неоконченный, а по большому счету не начатый роман стал дурным знаком. После того лета Викол не писал почти год. Потом, вдохновленный письмом Румянцевой, попросившей рассказ в свежий номер, и ошарашенный тем, что его текстом, как признавалась главред, предполагалось «залатать дыру», он все же сел за работу. Вышло сразу три рассказа. Ни один из них в «Окна» не взяли, не удостоив Викола даже формальным ответом.
За стол сына он не садился еще девять месяцев, по прошествии которых понял, что время потрачено не зря. Серджиу чувствовал, что беременен, пусть и не замыслом, но уже намерением, признавая, что в его ситуации и этого немало. Однажды с ним уже такое было, однажды он уже нарушил данный себе обет. Не писать продолжения к своему первому рассказу, который – вот на это ему действительно намекали – почему-то считался лучшим из всего, что им было написано. Вторая часть вышла куда многословней, писал он без удовольствия и, пожалуй, даже мучая себя и все же сумел закончить рассказ своим фирменным сюжетным троеточием. Намеком на трагичный финал, приятным плевком в ожидания читателей.
Неспешно, но вполне уверенно набрасывая содержание третьей части, он уже знал, какой фразой начнет рассказ. Серджиу усмехнулся: банально до вульгарщины, но почему бы не принять такое решение за тонкую иронию? И даже вполне по теме. По крайней мере, никто не скажет, что начало столь же неуместно, как заговор миллионерш в Кишиневе. За исключением нескольких центральных улиц, с вечера до утра в городе если не ноги в темноте переломаешь, то на гопоту уж точно нарвешься. Хоть глаз выколи – определенно, к реалистичности фразы можно было не придираться.
Еще раз в задумчивости взглянув в окно, Викол решительно подался вперед и напечатал первое предложение.
«Тьма накрыла ненавидимый депутатом город».
Тьма накрыла ненавидимый депутатом город.
Он ненавидел Кишинев даже здесь, на заднем сиденье служебной «шкоды». Машина везла его домой, и чем больше они отдалялись от центра, чем реже освещались дома и улицы и плотнее становилась ночь за окном, тем уютнее было депутату.
Сколько себя помнил, Пантелеймон Берку всегда ненавидел Кишинев. С самого детства, с того дня, когда из родных Мындрешт родители приехали с ним за туфлями для отца, а потеряли ребенка. Родители исчезли из вида у входа в главпочтамт, откуда отец собирался отправить открытку двоюродному брату в Калараше, подтверждающую, что семья Берку в полном
Ошибки не было. Он стоял под тем самым домом, который видел в фильме «Человек идет за солнцем». Фильм был ужасно скучным, и второклассник Пантелеймон, промучившись в сельском клубе до окончания сеанса, потом сгонял злость на тряпичном мяче, отводя душу на однокласснике-вратаре за украденные полтора часа летних каникул. Дурацкое кино про пацана, не нашедшего в солнечный летний день ничего лучше, чем катить по городу самодельное колесо.
И все же из клуба Пантелеймон вышел в некотором замешательстве. В это невозможно было поверить, но это была правда: одним из встреченных мальчишкой по пути взрослых был сам старик Хоттабыч. Правда, он был без своей магической бороды и почему-то торговал лотерейными билетами, но главное – он стоял прямо тут, в центре Кишинева, у окна, над которым вертелся глобус и где рекламировали билеты на самолет. «Все вертится, и ты вертишься», – вспомнил Пантелеймон слова Хоттабыча и понял, что должен сделать. И хотя у него, как и у Хоттабыча в фильме про кишиневского мальчугана, не было бороды, Пантелеймон уже не сомневался: стоит ему трижды покрутиться вокруг своей оси, и произойдет чудо. Он почувствует в правой ладошке тепло маминой руки, в левой – мозолистые отцовские пальцы и больше никогда-никогда не расстанется с родителями. Зажмурившись, Пантелеймон начал вертеться справа налево. Один, два…
На цифре три он ударился носом о что-то большое и открыл глаза. Перед ним стоял милиционер. Настоящий милиционер в белой рубашке и в милицейской фуражке.
– Мальчик, ты чей? – спросил служитель правопорядка.
Это было слишком, и Пантелеймон не сдержался.
– Я потееееряяяяялсяяяяяяя! – заорал он, орошая щеки слезами.
Такое могло привидеться лишь в ночном кошмаре. В центре чужого города Пантелеймона вел за руку милиционер. Само собой в тюрьму – куда еще может вести милиционер. Так заканчивалась жизнь, короткая жизнь глупого мальчика. Ему предстояло сгнить в тюрьме, и, подумав об этом, Пантелеймон еще громче разревелся и не сразу услышал за спиной крик матери.
Все это время родители лихорадочно сновали у входа в главпочтамт, и если бы Пантелеймон не затеял игру с закрытыми глазами, он наверняка бы увидел их до того, как его самого обнаружил милиционер. Тяжелый подзатыльник от отца – вот что окончательно превратило его страх перед Кишиневом в ненависть к этому городу. Ненависть, наливавшуюся соком немой ярости каждый раз, когда Пантелеймон, уже повзрослев, с неохотой возвращался сюда, чувствуя себя в сравнении с городскими жителями туповатой, застывшей на перекрестке лошадью.
Пока он робел перед огромными витринами магазина, кишиневцы уже сметали выброшенный по случаю дефицит. В центральном парке, постояв у стенда со свежей газетой, он расправлял плечи, вдохновленный известием о рекордном урожае. На него смотрели как на идиота, особенно если рядом с трудовыми успехами в газете рапортовалось о выполнении советскими солдатами интернационального долга в Республике Афганистан. Даже его собственная дочь Виорика, которую он с женой Серафимой пару раз в год брал с собой в Кишинев – угостить мороженым и покатать на каруселях, – даже Виорика в своем ситцевом платье не по размеру робела перед городскими ребятами. В вельветовых курточках, в босоножках с серебристыми пряжками, они проносились мимо на велосипедах, не обращая на деревенскую девочку никакого внимания.