Парабола моей жизни
Шрифт:
Решетка была почти готова, когда мистер Кристи приехал ее посмотреть. Он пришел от нее в полный восторг и, узнав от отца, что самая сложная часть — та, которой он больше всего восхищался, выполнена мной, он не хотел этому верить и, до боли пожимая мне руку, повторял: «Брафо, маленький Челлини!» Остается прибавить, что эта решетка, в которую — не могу об этом умолчать — внес свое и мой брат, предложивший мне рисунок восьми орнаментов, расположенных непосредственно над цоколем — была единственной значительной творческой работой, выполненной мною в кованом железе до моего вступления на поприще оперного певца. И работа эта была оплачена — уже по одной цене можно судить о ее качестве — суммой в 14 ООО лир, то есть суммой по тем временам исключительной.
Между тем отец мой, получив в свое время заказ, взял авансом 9 ООО лир и воспользовался этой суммой по своему усмотрению. Я был этим обижен, так как
Закончив решетку и получив остаток договорной суммы, отец мой с величайшим неудовольствием дал мне ровно столько денег, сколько требовалось, чтобы доехать до Милана. Я окончательно и навсегда закрыл свою мастерскую и в конце октября 1897 года с билетом третьего класса и тремястами лир в кармане — плодами двухлетней упорной работы — уехал в столицу Ломбардии.
Глава 7. ВРЕМЯ СУРОВЫХ ИСПЫТАНИЙ
Меня слушает баритон Лелио Казини. Заболеваю бронхитом. Луиджи Меннини, по прозванию Борода. Черные дни. Эдгарда. Между голодом и любовью. Лечение бронхита. Голод гонит волка из лесу. Записываюсь на пластинки. Зарабатываю двадцать лир и еще кое-что
Приехав в Милан вечером, я остановился в маленькой гостинице вблизи вокзала и на другой день направился к Лелио Казини. У меня было к нему рекомендательное письмо, которым я запасся еще в Риме. Казини, так же как и Бенедетти, был уроженцем Пизы и говорил на чистейшем тосканском. Высокий красивый мужчина с седеющей шевелюрой, с усами и бородой в стиле Карла V — этим он напоминал Персикини — с великолепными зубами, чуть пожелтевшими от никотина — он был заядлым курильщиком,— с чарующей улыбкой, Казини сразу же производил впечатление человека обаятельного. Едва успел он прочесть письмо, как тотчас представил меня своей супруге, отличной пианистке, и попросил ее проаккомпанировать мне: ему хотелось, не откладывая, услышать мой голос. Я спел два романса. Казини пришел в восторг, и хотя ему из письма было известно, что я никак материально не обеспечен, он весьма великодушно предложил заниматься со мной. Незачем говорить о том, с каким волнением я принял его предложение! Мы тотчас составили расписание занятий.
На фортепиано стояло много фотографий артистов и среди них внимание мое привлекла фотография Анджело Мазини, великого тенора, с надписью: «Выдающемуся певцу Лелио Казини с восхищением». Короткая надпись соответствовала действительности. Казини был на самом деле незаурядным певцом, певцом, можно сказать, классическим. Голос у него был ровный, нежный, переливавшийся с такой мягкостью, что звучал подчас как виолончель. Особенно в среднем регистре. При подаче же высоких нот я заметил, что он опирался на правую пятку и применял некоторое усилие.
Синьора Казини (типичная флорентинка) была гораздо моложе мужа. Высокая, стройная, с благородными манерами, с густыми светлыми волосами — то, что называется тициановская блондинка — с чуть-чуть великоватым ртом и белейшими зубами, она также говорила на чистом тосканском. Одевалась она элегантно, но без претензий, держалась просто, но с достоинством. После первых же уроков супруги пришли к заключению — синьора Казини усмотрела это сразу, как только я спел свои первые романсы,— что мой голос очень похож на голос Бенедетти, но превосходит его по качеству. Это заключение разом оживило мои уснувшие надежды, но сравнение показалось мне чересчур лестным. Я не мог допустить, чтобы голос Бенедетти считался хуже моего. И сказал просто и откровенно, что если пение мое действительно представляет какой-то интерес, то я обязан этим судьбе, позволившей мне близко наблюдать работу Бенедетти во время его длительного пребывания у нас в доме, в бытность его в Риме.
Маэстро Казини и его жена как-то сразу полюбили меня. Но через месяц я имел несчастье заболеть, и заболел я по следующей причине. С первых дней моего приезда в Милан я нанял комнату на улице Ансперто, рядом с театром Даль Верме. Я назвал это помещение комнатой,
К счастью, еще до своего отъезда Казини представил меня Луиджи Меннини, хозяину ресторана на улице Санта Маргерита, по соседству с Ла Скала. Ресторан этот посещался главным образом деятелями театра: певцами, антрепренерами, дирижерами оркестра, балеринами, актерами-мимистами. Вместо того, чтобы звать хозяина по имени — синьор Луиджи или синьор Меннини, постоянные клиенты называли его попросту Борода, и дали ему это прозвище потому, что у него действительно была длинная белая борода. Семидесятилетний, совершенно лысый, но сохранивший свежий цвет лица, смуглый и розоватый, Меннини казался библейским старцем с картин Тициана или Веронезе. Характер у него был удивительный: он постоянно улыбался и пребывал всегда в отличном расположении духа. Не только он сам и его жена, старушка Терезина, но и их многочисленные дети, работавшие вместе с отцом в ресторане, вскоре полюбили меня и стали звать «шиур Тита». Добрая Тереза присаживалась иногда рядом со мной и, видя что я всегда печален и мрачен, всячески старалась меня развеселить и подбодрить. Она предсказывала, что деятельность моя как певца вот-вот начнется, и я выступлю обязательно самым удачным образом. Борода был известен как благодетель артистов, находящихся в бедственном положении. Среди должников, записанных в его приходо-расходных книгах, можно было бы отыскать фамилии артистов, достигших впоследствии мировой славы и богатства.
Когда в Милан возвратился Казини, у меня не было иного желания, как только продолжать занятия с ним, но, увы! — тягостный бронхит, прицепившийся ко мне в чулане на улице Ансперто, расстроил все мои планы. Я был очень озабочен. Время шло, а у меня ничего не наклевывалось. Сидя подчас вечером один в нетопленной комнате, я принимался плакать. К довершению всех бед, огромное количество поглощаемых мною лекарств испортило мне желудок. Я страдал полнейшим отсутствием аппетита и очень похудел. Канун праздника рождества был для меня в том году поистине трагичным. Нищенское существование довело меня до такой степени нервной подавленности, что я иной раз помышлял о самоубийстве. Чтобы как-нибудь развлечься, я проводил долгие часы в Галерее,* являвшейся убежищем и местом встреч артистов — от самых прославленных до самых ничтожных. Я ходил там взад и вперед — одинокий, никому не известный, охваченный отчаянием. Иногда я прислушивался к разговорам артистов, собиравшихся небольшими группами в разных углах Галереи. Они безостановочно превозносили Свои голоса и хвастались успехами. Сильное впечатление производили на меня тогда все эти любимцы публики в мехах и драгоценностях, уже давно ставшие знаменитыми. Они жестикулировали и громко разглагольствовали с таким высокомерным видом, точно ими завоеван весь мир. Иные из них тут же вполголоса напевали, демонстрируя своим поклонникам те места, в которых они вызвали наибольшее количество аплодисментов. Я шел домой с сердцем, сжатым в комочек, и со слезами в душе. Но я старался не поддаваться горестному настроению.
* Галерея — большое, крытое стеклом здание Пассажа, соединявшее Соборную площадь с площадью театра Ла Скала (прим. пер.).
В канун рождества я направился в ресторан Бороды, где тотчас потребовали, чтобы я объяснил, почему не показывался несколько дней. Я сказал, что был приглашен в разные места. На самом же деле я сидел в одиночестве в своей комнате, вынужденный обедать и ужинать куском хлеба с сыром. Терезина просила меня больше никогда не принимать приглашений, так как отсутствие мое было замечено, и они с мужем очень беспокоились, не заболел ли я чем-нибудь похуже бронхита. Когда я закончил ужин, на который истратил свою последнюю лиру, семья Меннини пригласила меня к своему столу. Они так искренне обрадовались мне, что и я среди всеобщего веселья немного приободрился. Мысли мои полетели в Рим, домой, к матери, которой я два дня тому назад написал обнадеживающее письмо, полное выдумки. Дорогая моя мама! Если бы ты представляла себе тогда, какую жестокую борьбу приходится выдерживать, чтобы завоевать веточку лавра и немного денег, ты, может быть, сочла за благо для меня отказаться от карьеры артиста. Ведь все в этой жизни скоропреходяще и, в конце концов, одинаковая для всех тьма охватывает и поглощает навсегда любую славу.