Парадоксы и причуды филосемитизма и антисемитизма в России
Шрифт:
Другой рассказ был написан специально для сборника "Помощь", издаваемого в пользу евреев, пострадавших от неурожая. Автор безоговорочно дал рассказ "Старый еврей" (написан 11 сентября 1900 г., опубликован в 1901 г.). Я употребил слово "безоговорочно" не случайно. Напомню, что когда обратились через В.П. Потемкина ко Льву Толстому, то великий писатель отказался дать статью, добавив, что он, конечно, возмущен погромами и бесправием евреев, но что еврейское дело для него стоит на восемьдесят первом месте167.
В рассказе "Старый еврей" речь идет о пресловутой черте оседлости. В нем описан действительный факт, о котором Гарин услышал в Самаре: старого еврея
Остается щемящее чувство, когда больного старика насильно выселяют от детей из своего дома.
Но есть у Гарина и некий святочный рассказ "Ревекка", выуженный самим автором из ранней редакции "Студентов" – о любви еврейки и русского художника – и имеющий посвящение мученикам любви. Рассказ, видимо, написан после 1895 г. и, как ни странно, обличает знакомство Гарина с "перлами" Литвина-Эфрона. Вот умирающий дед напутствует свою внучку чуть ли не в духе Всеволода Крестовского и даже Н.
Вагнера: "Люди, Ревекка, думают только перед смертью…
Тогда они вспоминают закон Бога… В тебе кровь нашего рода. Ты мне напоминаешь мою молодость, то время, когда я был женихом твоей бабки, а моей двоюродной сестры. Я люблю тебя и тебе оставляю все мои богатства. Бог тебе дал сверх того красоту, ум, голос, от которого ангелы плачут на небе. Когда я умру… не плачь, Ревекка, я много жил, много видел неправды, я устал и рад буду уйти туда, где отец мой Иегова… Там ждет меня не последнее место, Ревекка… Наш царственный род от колена Давида… Ты одна из тех, кто подарит миру Мессию… Ревекка, ты не посрамила род, и не жаль мне оставить тебе все мое состояние. Господь наградит тебя больше, и прославится род твой в род. Ты одна осталась на земле от всего нашего рода. Не говори о сестре твоей! Пусть красота ее ядом иссушит проклятого гоя! Пусть он, проклятый, изменит ей и раздавит ей жизнь, как изменила она своей вере, своим предкам, своим братьям, которых бросила, когда Господь отвернул от них лицо свое… О! Нет казни той, которою не накажет он ее за это!.. Я простил бы ей все грехи… измену… убийство… Но ее грех хуже… я не могу простить – не в моей это власти: всем изменила… И ты, Ревекка, не смеешь… Слышишь, Ревекка? Слышишь ты Бога своего? Слышишь народ свой? Слышишь ты стоны его? Видишь ты пытки, костры и мучения?…Видишь и слышишь ты наглый смех, издевательство их над народом… Ревекка? Кровью пусть сердце твое…"171 Немного странно и страшно для святочного рассказа… но это было опубликовано и под ним стоит доброе имя любимого писателя.
Погром в его рассказе представлен глазами мальчика. Погром был в Одессе в начале 70-х годов (точнее в 1871 г.). Не надо строить никаких иллюзий: власти не хотели беспорядков, но, как всегда, были бездеятельны – погрома хотели низы. Слухи несутся по городу: еще на Страстной кухарки и горничные знали – на Пасху будут бить жидов. Страх вошел не только в сердца евреев, но и в высшие слои общества:
"Как-то переменились вдруг роли: прислуга чувствовала
Прекрасный весенний солнечный день и…белый снег. Прошло какое-то время, и они поняли, что это не снег, это пух еврейских перин. И опять страшная толпа. Гарин использует древний образ, впоследствии зафиксированный на страницах Лютостанского и Нилуса.
Но этот образ относится не к еврейскому всесветному заговору: "Точно полз какой-то отвратительный, тысячеголовый гад, скрывая там где-то сзади свое туловище. И так противно всему естеству было это чудовище, так нагло было оно с налитыми глазами, открытой пастью, из которой несся вой, страшный вой апокрифического зверя, порвавшего свою цепь и почуявшего уже кровь"172. Из окон летели вещи, посуда, мебель, рояли. "Они падали, и последний дикий аккорд издавали лопавшиеся струны".
Как известно, в Одессе была впервые организована еврейская самооборона. Некий ее вариант видел Михайловский, когда маленький гимназистик с револьвером в руке стоял у кровати с больным дедом и кричал, что он будет стрелять, если они тронут старика. Погромщик с налитыми глазами налетает на гимназистика, вырывает пистолет, дает затрещину и, слава Богу, на этом останавливается. Внук спас деда.
Любопытная сцена у дома известного врача, бесплатно лечившего бедных. Толпа знает это и колеблется. Она принимает Соломоново решение: для порядка разбить в доме Айболита стекла, ибо: "А все-таки он жид?!" Далее автор показывает растерянность властей, когда генерал-губернатор еле унес ноги. И вот важный момент. Pointe! Детей вовлекают в погром, предлагая им сигареты из разгромленной лавки: "Мы, смущенные, берем по папироске и улыбаемся этой толпе, а она ревет:
– Берите больше, все берите. На дом вам снесем. Ура!
– Христос воскресе!
И мы целуемся с ними".
Не правда ли, страшное единение под знаменем Христа?
А дальше все понятно: вот-вот войдут в город войска. Но пока евреи прячутся у знакомых. В дом к автору приходит еврей. Ясно: надо его спасать, но что скажет кухарка? Русский народ в ее лице на долгие увещания отвечает: "Ну, отстаньте от меня! Прячьте, коли охота с жидом возиться, – меня и себя под топор подводить".
А увидев трясущуюся фигурку еврея, грозит ему кулаком: "У, дрянь, не стоишь, чтоб пропадать из-за тебя".
Наконец приходят войска и наводят порядок. Опять по-российски начинается массовая порка виновных и невиновных. И опять народ прячется по домам. И надо же быть такому случаю, что автор-гимназист, спасаясь от патрулей, попадает в еврейский дом, на улице, имеющей символическое название – Преображенская. Он один-единственный русский среди евреев. Передадим ему слово: «За кем-то я проскочил в подворотню.
Подворотня захлопнулась и я очутился во дворе, битком набитом евреями.
Двор как бы дно глубокого колодца.
Из раскрытых окон всех этажей этого колодца смотрели на меня глаза евреев.
Я один среди них русский, и ужас охватил меня.
Они теперь могли сделать со мной, что хотели: убить и бросить в эту ужасную помойную яму.
Может быть, кто-нибудь из них видал, как я курил папироску, поданную мне из разграбленного магазина. И меня схватят и вытолкнут на суд туда на улицу, откуда уже несутся раздирающие душу вопли. Просто со злобы вытолкнут… И я стоял, переживая муки страха, унижения, тоски.