Парень из Варцихе
Шрифт:
Где-то заголосила баба, то ли за ольшаником, то ли на гумне. Рухло узнал голос своей молодухи и, почуяв недоброе, сразу ослабел и присел на придорожный столбик.
Рыдания все приближались, и на дороге сперва показалась белобокая корова, а следом за ней сухая, как жердь, Уладья. С ребенком на руках, она, причитая, плелась за коровой, точно за гробом мужа. По тому, как легко бежала корова, дед сразу все понял.
— Выдоили? — не то к корове, не то к снохе обращается он.
— Второй раз на неделе, второй!..
Рыдания подступают к горлу, но,
С незапамятных времен луговые угодья Кепцовой полянки принадлежали мужикам. Но этим летом Снедецкий, в силу каких-то бумаг, прирезал себе добрую половину пастбища. Возмущенные крестьяне стали жаловаться, но, не добившись толку, выгнали стадо на луг. Тогда, по приказу управляющего, работники пана угнали коров в экономию и, до капли выдоив всех, вернули пастухам. Так и пошло: за «потраву» мужицких лугов опустошали вымя мужицким коровам.
— Чем накормлю ребенка? И грудь у меня высохла, и корову выдаивают, — тихо стонет сноха и тоскливо смотрит на опавшее вымя коровы.
— Зверь, зверь! Стал бы на четвереньки — да в лес. — Рухло тычет клюкой в панскую сторону, обдавая сноху сивушным перегаром.
— Опять нализался, старый черт! У меня руки отваливаются, ног под собой не чую, загнали вы меня. Да еще голодное дитя качай! А тебе лишь бы пить...
— С горя, Уладья, с горя, — виновато бормочет свекор. Он готов сквозь землю провалиться. — Пойду я, авось для малыша не откажут. — И он торопливо уходит в сумерки.
Давно стемнело. В верхушках сосен бродит луна. Крепким запахом смолы и сырости задышал бор.
Рано засыпает деревня: лучшие парни на войне. За околицей завывают собаки.
Рухло с пустыми руками возвращается домой.
Еще у калитки он слышит плач внука. Торопливо входит в дом. Почему Уладья не зажгла лучину, не баюкает ребенка?
Нашарил спички, засветил лучину.
Уладья свалилась на постель, не успев раздеться. Широко, по-мужицки раскинув ноги, она спит крепким сном. Жалко будить ее, намаялась с утра: полола картошку, собирала хворост на опушке.
Дед качнул люльку, затянул было колыбельную, но песня не удалась. Вспомнил что-то, достал миску, прихватил лучину и заковылял в хлев.
— Вставай! — кричит он корове.
Корова подымается нехотя, испуганно косит глаза на присевшего на корточки деда. Едва его пальцы тронули сосцы, корова вздрогнула, вскинула крупом и начала брыкаться. Дед цепко ухватился пятерней за дряблое вымя. Всего четыре тонких и коротких струйки брызнули в миску. А внук плакал, и, подстрекаемый его плачем, старик неистово рвал сосцы, но молоко не шло.
— И двух ложек не набрал, — тревожно шепчет старик.
Бережно перелил молоко в рожок. И скоро хату оживил нежнейший из звуков природы — чмоканье грудного младенца.
Два — три глотка — и молока не стало. Малыш еще немного потешился пустым рожком, но, почувствовав, что молока больше нет, опять расплакался. Дед присел у колыбели и стал, точно взрослого, укоризненно уговаривать внука. Но звук его голоса еще пуще раздразнил голодного
— Поспать ей надо, — бормочет старый Рухло и, заботливо посматривая в сторону спящей молодухи, выносит колыбель на завалинку.
Навстречу набегает ветер из лесу, теплая ночь полна хмельного запаха смолы. Над озером переговариваются верхушки деревьев. Небо щедро усыпано августовскими звездами. Они так ослепительно сверкают, что гаснущим глазам деда больно следить за ними. Вот сорвалась одна, стремительно пронеслась над головой Рухло и погасла где-то в чаще.
Поднимается ветер. Из-за дальних лесов быстро надвигаются тяжелые облака. Они зловеще охватили полнеба. Жутко деду — один он в мире со своей старостью, такой же беспомощный, как этот сын его сына.
Конь
В прошлом году Михась Рухло получил боевое крещение. В самый разгар окопной перестрелки он поднял правую руку над головой: оторванный палец навсегда избавил бы его от этого пекла. Михась торопился домой. Там, в деревне, оставил он недостроенную хату и молодую жену.
Но пуля-дура не ко времени пощадила озлобленного солдата.
В тягостной тоске, в недобрых буднях прошло лето.
Его ранило в начале сентября, при переправе через Стоход. Мякоть икры пробил осколок шрапнели. Рана оказалась легкой и не освобождала от военной службы, но солдат и этим был доволен — ходили упорные слухи, что войне скоро конец.
Его направили в тыл. Санитарные обозы все прибывали, и он первый ковылял по лазаретному двору навстречу раненым. Найдет земляка, попотчует его табачком, сбереженным куском сахару, а то и кипятку достать не поленится.
Мало-помалу расположив новичка к себе, Михась настойчиво выспрашивал новости.
Слухи о конце войны подтверждались, и Михась почти уже был уверен, что мир застанет его еще в лазарете.
Но и тут не повезло. В лазарете была произведена проверка. По приказу Керенского выздоравливающих раненых возвращали в части, и Рухло вдруг назначили на выписку. Он переменился в лице. Без костыля он мог только пройти через двор — короткой, протоптанной тропой. Какой толк гнать его обратно в окопы?
Полковой врач утешил солдата:
— Чепуха, — сказал он, — в позиционной войне нога не так уж много значит.
Потом пришла непогода. Над лесом повисли косматые тучи. Они ползли низко, задевали настороженные верхушки деревьев, трава припадала к земле, и ветер крепчал. Но творилось что-то странное: все кругом замирало, становилось беззвучным, только земля дышала крепкими запахами опавших листьев.
Ударил ливень. Первые грузные, бодрые капли, как пули, поднимали пыль на дворе, мяли и топили в озере листья кувшинок. Влажный ветер дерзко распахивал незапертые окна, и с подоконников летели стаканчики с недопитыми микстурами. Больные наблюдали, как текли под койки струйки лекарств. По мнению бывалых, аптечные снадобья только аппетит разжигают, а лазаретной братве это было вовсе не на руку — больничный паек уменьшался с каждым днем.