Парижская страсть
Шрифт:
— У тебя тот же порок, что и у твоего отца: ты не знаешь, что страсть — это состояние, в котором люди чаще всего видят вещи в ложном свете.
Он был явно доволен своей формулой.
И продолжал с тем же наставительным удовлетворением.
— Видишь ли, я ее хорошо знаю, эту девицу… Если бы я не боялся тебя ранить, я бы попросил одну из моих подруг поговорить с тобой об этом, дабы ты спустился с небес на землю… Ах, Аврора, Аврора…
Орсини произнес ее имя с таким отвращением и так закусил губу, что оно впервые прозвучало для меня неприятно. Розовые и перламутровые краски этого имени, его пронизанный полуденным солнцем фонтан вдруг сменились ужасом, о котором я никогда не думал. То, что рот Орсини
— Ты помнишь этого банкира, Кантёлё, с которым она была здесь? Ну так вот, это он мне сообщил о вашем разрыве…
Он хотел удостовериться, что я хорошо понял:
— Он не рассердился, что ты забрал эту девицу, поверь мне… Тебе предпочли кого-то другого, вот и все…
Удар был жестоким. Орсини это знал. И от радости, что маневр удался, стал любезнее.
— Слушай, этим летом в Париже не продохнуть, я был бы рад, если бы ты вернулся в Вильфранш. Там будет чем заняться… Выше нос, не устраивай трагедии, все наладится…
Он снова заговорил, как коммерсант.
— А, кстати, что ты решил по поводу твоего Ватто? Я знаю, что он тебе дорог как память, но ты должен быть реалистом… Я представляю, во сколько тебе влетела эта девица…
У него больше не было времени об этом говорить. Он должен был уладить кое-какие дела перед отъездом. И, во всяком случае, можно было продолжить эту беседу на террасе или у воды. Он меня обнял, как рассерженный опекун, который, несмотря ни на что, согласен даровать воспитаннику прощение.
Выходя от него, я заметил свое лицо в зеркале, где шесть месяцев назад встретил взгляд Авроры.
У меня было жалкое лицо утопленника.
36
Это была аллегорическая гравюра, которая представляла лето в образе женщины перед портиком. Несколько стариков вдали напоминали о прошедшей зиме. Осень и весну представляло множество второстепенных персонажей, мечтательных и радостных. Этот рисунок Ватто мой отец купил на публичных торгах в Монте-Карло, за несколько часов до смерти.
Аукцион был напряженным, хотя происхождение гравюры вызывало сомнения. Но мой отец был счастлив ее приобрести, он мне звонил, перед тем как выехать в Ниццу, где он должен был сесть на самолет. Это будет, сказал он мне, восхитительное украшение его коллекции. Эта гравюра привнесет в нее радость и легкость. Не достаточно ли, по его мнению, проводить несколько минут в день перед этой картиной, чтобы отвести беду? Во всяком случае, это были последние слова, которые я слышал от него.
Потом он остановился в Вильфранше — хотел показать Орсини свое новое приобретение. Тот начал выискивать недостатки рисунка, потому что не владел им. Потом Орсини стал сомневаться в его подлинности и хотел вызвать эксперта, чтобы доказать отцу, что его прокатили. Это соперничество между ними длилось более тридцати лет. И каждый раз счет оказывался не в пользу Орсини, и он долго страдал от унижения, поддерживать которое было, быть может, ошибкой со стороны отца. В тот день они особенно бурно выясняли отношения — все в кучу: упреки, злость, прошлые обиды… Орсини завидовал моему отцу — тот презирал его в ответ. Отец выезжал из Вильфранша в гневе. Он, без сомнения, ругал себя за то, что позволил этой фальшивой дружбе тянуться слишком долго, и говорил себе, что пора этому положить конец.
Часто я воображал состояние духа этого человека, когда он садился в машину. Должно быть, он был доволен, в очередной раз вызвав зависть коллеги, с которым у него были старые счеты. Должно быть, он чувствовал красоту пейзажа, каждый оттенок которого был дорог ему. Должно быть, он думал о давней страсти к красоте, страсти, подчинившей его себе и побуждавшей
Не позволил ли он себе отвлечься? Не захотел ли он, ведя машину, разглядеть получше какую-нибудь деталь рисунка, который он положил рядом с собой? Не было ли у него приступа печали, которая возвращалась к нему каждый раз при воспоминании о моей матери? Спустя немного времени после отъезда его машина, двигаясь вдоль обрыва при выезде из Вильфранша, сделала резкий поворот, врезалась в кедр и свалилась в овраг. Его труп нашли среди камней и обломков. И этот рисунок, чудом уцелевший — разбилась только рама, был молчаливым свидетелем его агонии. Когда мне его восстановили, он был немного запачкан кровью, так что уже нельзя было разглядеть лица женщины перед портиком. Радость и легкость закончили свой путь в груде металла. Смерть в этот день была кровавой аллегорией лета, это было последнее, что видел мой отец перед тем, как покинуть мир. С тех пор я не доверяю лету. Мне кажется, что ему более, чем другим временам года, свойственна трагедия.
37
Аврора предпочла мне Кантёлё? Вздор. Ну, в самом деле, что могло заставить ее к нему вернуться? Деньги? Я не мог в это поверить. Любовь? Еще менее вероятно: этот человек не из тех, в кого влюбляются. Не доказала ли это Аврора в первый же день, избавившись так охотно от браслета, его подарка? Этот Кантёлё, насколько я знал, был скользким типом, уже провернувшим несколько мерзких авантюр. С чего ее вдруг к нему потянуло? Вернее всего, там что-то крылось… Тайна? Шантаж? Желание быть более свободной в связи, где любовью даже не пахнет? Я не понимал. Тот, кто причиняет нам боль, всегда становится для нас загадкой. Идя по улицам, освеженным ливнем, я пытался привести свои мысли в порядок. Во-первых, Орсини вполне мог и соврать. Он врал без конца — так говорил мой отец, которого это раздражало. Но зачем бы ему говорить со мной об Авроре? Предположим, Аврора сказала Кантёлё, что хочет от меня уйти, — это вполне можно понять: бывает, что женщина откровенна с бывшим любовником. Банкир мог затем похвастать своей победой перед Орсини. Который, в свою очередь, не мог удержаться, чтобы не передать мне эту сногсшибательную новость! Эти рассуждения, смешанные с неясными страхами, жалили меня, как осиный рой.
38
Только встретив и потеряв Аврору, я постиг нищету покинутого любовника, который теряет не только человека, ради которого жил, но и ту часть себя, которая была отдана ушедшему. Это второе испытание меня разрушило более незаметно и постепенно, чем первое. У меня внезапно появилось ощущение, что мое живое, бьющееся сердце вынули из моей груди. Я барахтался в трясине, зная, что привычная твердая земля где-то вдали. Я был одержим, как бешеный, тем, что нельзя было ни восстановить, ни заменить.
39
Она мне позвонила вскоре после нашей беседы в музее Родена, будто хотела удостовериться, что я не передумал и что наш контракт остается в силе. Я был счастлив ее услышать. Каждое ее слово наполняло меня радостью от ощущения связи с ней. У нас вошло в привычку встречаться в барах, которые она выбирала, как выстраивают детали в мизансцене. Она никак не хотела дать мне свой номер телефона. А значит, я должен был ждать ее звонков и отправляться, иногда глубокой ночью, в места, которые она мне указывала. Эти звонки, которые были похожи на вызовы, меня немного обижали, но я решил не показывать вида. Я в этом угадывал правила многообещающей игры, в которую меня принимают только при условии некоторого самоотречения.