Пассажиры империала
Шрифт:
Жюль молча полировал ногти, угрюмо перебирая в уме свои обиды, свои обманутые надежды, свои жалкие несбывшиеся мечты. Ни одной мысли, однако, не мог довести до конца. Начал вспоминать своё прошлое — оно было, словно залежавшаяся куча потухших, затоптанных окурков и сигарного пепла. А тут ещё под ложечкой ноет. Эх, кем бы он мог сделаться, если бы иначе повернулось дело! Богатство!.. Да и не столько о богатстве болит сердце. А вот, что она, стерва, сказала: «В твои-то годы!» Какие такие у него годы? Ни одной мысли не удавалось додумать до конца… Плохо пожилому мужчине… Да! Просто ужас, что с тобой может сотворить какая-нибудь девчонка! Нет, продать заведение, продать! Дора должна согласиться… Продать заведение. Здесь не развернёшься, она всё держит в своих руках, — ведь патент на неё выправлен. Осталось лишь несколько лет настоящей жизни… Надо торопиться. Дорог каждый день, каждая секунда, а их крадут у него. Через сколько лет он будет
— Смотри, ногти протрёшь… И что-то ты не очень разговорчив.
Дора своими ироническими замечаниями вернула его к действительности. Он взялся за шляпу. Ушёл.
Делать сегодня нечего, а на улице дождь. Не такой, как в прошлый раз, а мелкий частый дождик, от которого пропадает охота жить, чувствуешь себя никому не нужным дураком. Нечего сказать, хорош август месяц. На какой-то незнакомой улице Жюль зашёл в бар, сыграл в рулетку. Сам держал когда-то эту штуку и знал, какие фокусы можно с ней устраивать. Очень низко для этого нужно пасть. А доходная машинка! Вдруг ему чётко вспомнился парень, которому он давал наживаться, приставив его запускать рулетку. Да, но всё-таки развлечение, когда в голове вертятся всякие неприятные мысли и никого видеть не хочется. А как легко человека до белого каления довести. Ужас! И до чего же одиноко живётся на свете. Роза… красивое имя… Розетта…. Нервничая, он оборвал заусеницу у ногтя большого пальца… Чепуха какая-то, а ведь больно… и раздражает. Дождик чуть крапает, Жюль расплатился выигранными жетонами, из них же дал официанту на чай: «Оставьте себе». Не поскупился. Что же, иной раз не мешает показать себя широкой, щедрой натурой, как-то моложе себя чувствуешь. Большие бульвары. Панели на них точно растоптанные башмаки. Жюлю вспомнилось, что раньше носили штиблеты с длинными и острыми носами. Человек шагает, а они словно впереди него идут. Такая была мода.
Стрелки часов над редакцией «Матэн» показывали четверть третьего. Самое идиотское время. Но в этом районе уже началось, по тротуарам уже прохаживаются женщины. Забавно, что тут не только профессионалки. Попадаются одержимые бабы, есть и стыдливые. Такие, что пытаются поверить в судьбу. Есть и буржуазки, которые, верно, не имеют дома того, что им нужно. А вот эта, пожалуй, иностранка. Наступил час, когда у мужчин после обеда игривое настроение. Жюль наблюдал за манёврами женщин. Да, в этом промысле безработицы не бывает. Ни зимой, ни летом. Жюль чувствовал какую-то тяжесть во всём теле. Купил газету, — надо же чем-нибудь заняться. Ну, о чём сегодня пишут? В Бухаресте подписан мир… А ведь есть полоумные, которые будут волноваться из-за этого. В хронике сообщается: в Отейле удушили женщину…
У Жюля перед глазами пошли круги. Представилось, как Дора лежит дома в глубоком кресле, — на шее у неё синие пятна… Нет, ничего этим не добьёшься. Патент на публичный дом по наследству не передаётся… Всё тогда потеряешь. А что, если она сама по себе сдохнет раньше, чем заведение будет продано… Его охватило своеобразное беспокойство о здоровье Доры Тавернье. Он засмеялся отрывистым смешком над своей тревогой.
— Всего несколько лет осталось пожить по-настоящему… — с бешенством повторил он. И потёр себе большой палец около ногтя, там, где больно саднило от сорванной заусеницы.
XXXVII
Итак, Пьер Меркадье в Париже… Рэн спрашивала себя, хочется ли ей увидеть его. Всё было странно в этом человеке: внезапно исчез, нежданно вернулся. Паскаль говорит, что он расспрашивал няньку мальчика — Марию, она ничего не знает. Просто вот приходил человек каждое воскресенье на проспект Булонского леса посидеть на скамейке рядом с ней и с ребёнком. А так как ему сообщили, что Жанно уезжает к морю, то в следующее воскресенье он не придёт. Где он проживает? Неизвестно. Потеряли его след.
Какой он теперь стал? В сущности, баронесса фон Гетц боялась встретить этот призрак своей молодости. С неё было вполне достаточно Паскаля, молодого, нежного и такого ненадёжного… Она покупала ему галстуки… Она думала о нём на людях. К тому же, один призрак уже имелся в лице господина Бреси. В угоду Генриху она увиделась со своим первым мужем. Он был теперь сенатором и в общем не так уж переменился.
Иной раз она всё же думала о том человеке, который где-то жил в городе и мог ей случайно встретиться. Ему сейчас, вероятно, лет пятьдесят восемь. Каким же он стал? Странно думать, что он каждую неделю приходил поболтать с маленьким Жанно, которого Рэн мельком видела в пансионе…
Генрих уехал на две недели в Англию. Рэн должна была ждать его в Довиле. Но из-за Паскаля она всё сидела в Париже. Ей пришло желание посмотреть, как живёт семейство Меркадье в своём семейном пансионе, побывать в их квартире. Паскаль показал ей как-то фотографии матери: вероятно, она была очень хорошенькая. Странно, что больше всего любопытства в Рэн вызывала именно Полетта. Хотя с Полеттой ей не приходилось соперничать, ведь эта женщина была матерью Паскаля. Он не захотел, чтобы Рэн пришла к нему: увидит прислуга или встретится на лестнице кто-нибудь из жильцов. Рэн изобрела предлог: она навестит Манеску. Все четыре дамы ещё не выезжали на дачу из-за войны… Пока в Бухаресте не был подписан договор о мире… Теперь они занялись сборами; вполне естественно было зайти проститься с ними.
Эльвиры не оказалось дома: «Всё бегает по магазинам», — сказала Бетси, но по её бледненькому личику видно было, что она скрытничает. Её почему-то очень интересовало, как себя чувствует Карл.
— Ах, что бы ни случилось, обязательно надо сказать Карлу, что Эльвира любила и будет любить только его одного.
— Полно, это совсем лишнее, — ответила Рэн. — Ведь между ними всё кончено…
Когда Рэн спускалась по лестнице, Паскаль, стороживший за дверьми своей квартиры, схватил её за руку и увлёк в тёмную переднюю, а затем, без всякого уважения к семейному обиталищу, повёл в комнаты, где мебель стояла в чехлах, на полу лежали соломенные маты, а каминные полки были прикрыты газетами. И на целый час Рэн забыла, как недолговечна их любовь, забыла, что он лгал ей, забыла мучительные мысли о старости и начавшемся увядании. А потом они рассматривали всякие семейные сувениры, нелепые безделушки, разномастные, привычные для Паскаля вещицы. Рэн с интересом раскрывала ларчики, подбитые голубым или красным атласом, китайские лакированные чайницы с внутренними крышками из олова, голландские статуэтки — подделки под дельфтский фаянс, полочки, задрапированные шёлком с мелкими букетиками, фигурные рамки с отделениями, утыканные фотографиями и увенчанные огромным бантом в стиле Людовика XVI, медную индусскую чашу с чеканным узором, коробочку с миниатюрным домино, фарфоровую змею… Каждая из этих унылых и причудливых вещей имела свою историю, глупую и лишённую прелести, но в летописи жизни обнищавшего семейства Меркадье каждая блестела, словно камень в гроте, омытый морской волной. Рассказывая о них, Паскаль ворошил прошлое — обрывки его зацепились за вышитые салфеточки на спинках мягких стульев, за круглый столик, обтянутый плюшем, за обветшавшее кресло с ярко-синей вышитой обивкой, за множество безвкусных мелочей, накопившихся в течение долгих лет машинального существования и уцелевших, несмотря на обнищание, переезды с квартиры на квартиру и на всякие бедствия.
— Покажи мне бумаги, Паскаль…
Он знал, о чём она говорит. После отъезда домашних он нашёл эти бумаги в деревянной шляпной коробке, стоявшей на шифоньерке в комнате Полетты. В шляпной коробке, расписанной голубой и жёлтой краской в стиле деревенских пикардийских узоров. Бумаги… Паскаль обещал Рэн не читать их без неё. Слово своё он не совсем сдержал. Теперь он вытащил из голубой коробки пачку бумаг, стянутую выцветшей лентой. Рэн взяла их. Развязав ленту, опустила её в подставленные руки Паскаля с беспокойными тонкими пальцами, которые то обхватывали её запястья, то пробегали по бумагам и поднимались к её плечам…
Тут были пожелтевшие листочки — письма первых лет, такие обнажённые, простые, где о любви говорило только горячее желание поскорее вернуться домой, сократить разлуку. С чувством стыда любовники по-воровски вторглись в жизнь Пьера и Полетты, и были разочарованы. Деловые бумаги лежали вперемежку с холодными или охладевшими посланиями: разве кто-нибудь знает, какую ценность имеют те простые письма, которыми обмениваются двое любящих. Из одного письма выпали засохшие цветы, хотя в нём говорилось только о неудачной поездке в Париж, о хмуром небе и о платье, испорченном портнихой. Тут была фотография, снятая в день свадьбы, и билет в театр Комической оперы, бальный веер. И среди всех этих памяток фотографическая карточка: обнажённая женщина в маске на фоне сладострастной венецианской декорации, снятая, по-видимому, в 1890 году, — вероятно, жестокая находка, сделанная женой в бумажнике мужа, так же, как и открытка с игривой картинкой, спрятанная вместе с метрикой о рождении старшей дочки, умершей в Даксе.