Пастырь Добрый
Шрифт:
Бывало стучишься в батюшкину дверь.
— Можно?
И он всегда весело ответит:
— Не только можно, но и должно!
А иногда просто повелительно скажет:
— Должно!
Все зависело от того душевного настроения, с которым ты к нему приходила. А раз я сделала какой–то небольшой проступок и батюшка ответил:
— Не должно, — но не строгим голосом. Я притворила дверь и говорю:
— И правда, батюшка, не должно. Так–то часто нужно было бы вам отвечать мне. Верно это большей частью не должно.
Всегда, когда входила к батюшке, кланялась ему в ноги со словами:
— Простите, и, если можно, благословите.
Часто, если плохо себя вела, он не благословлял, и только в конце беседы, если увидит должное в тебе настроение (скорбь о соделанном и желание твердое исправиться), сам благословит тебя. Не полагалось уходить самой или в конце беседы просить благословения. Батюшка сам это делал и этим благословением отпускал тебя.
Раз он остановился с поднятой на благословение рукой и спросил:
— Почему «если можно»?
— Я ведь, батюшка, не знаю, стою ли я вашего благословения. Может мое поведение и не стоит этого.
Он довольно улыбнулся, пронзил меня взглядом так, что я почувствовала, что он душу мою как на ладони видит, и сказал торжественно:
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.
С тех пор всегда батюшка долго смотрел мне в глаза и только потом благословлял. Страшно делалось: а вдруг увидит что и лишит его. Батюшка «просто» никогда не благословлял. Его благословение имело всегда свое значение. Он всегда благословлял на что–нибудь: или на дело, или на известное душевное настроение, или на борьбу с искушением, или на самую твою, подчас трудную, жизнь. Трудную от твоих же грехов, трудную от твоего же нерадения. И всегда принималось благословение старца о. Алексея, как нечто очень святое и чувствовалось всегда, что он действительно низводит на тебя с неба Божию благодать, которая и должна была тебе помочь вовремя.
Итак, первый раз я пришла к батюшке осенью, в продолжение зимы все чаще и чаще ходила к нему. Все больше и больше привыкала к нему, а он постепенно приучал меня к откровениям, обязанностям к ближнему и молитве. Я чувствовала, что без батюшки не могу обойтись, не могу жить. Что все, что мне нужно, можно получить от него и получаю. Считала его своим старцем, но все же все еще не признавала его воли над собой, как и власти о. Константина. Все же иногда пыталась с батюшкой спорить, не соглашалась, сердилась, обижалась, хотя он все это пресекал в самом начале. Я еще слабо понимала послушание и совершенное подчинение своей воли воле другого, да еще добровольное. Во мне иногда вспыхивало чувство, что я ведь не раба, я свободна делать, что хочу. И жизнь–то духовную веду потому, что сама захотела этого.
Бывало часто каешься батюшке: я рассердилась на Него, Он меня не слушает. (Я называла Бога «Он» всегда).
— На кого на Него?
— На Бога, батюшка.
А батюшка, не сердясь и не удивляясь нисколько, так покойно ответит:
— Нет, нет, голубушка, на Него нельзя сердиться. Сердись на меня. Сколько хочешь сердись на меня и ругай меня — на то я здесь.
И станет стыдно, так стыдно и в другой раз сдержишься. А иной раз каешься:
—
— Нет, нет, — вскинется батюшка на тебя, — этого никак нельзя делать. На о. Константина, Боже упаси, сердиться. Это он так что–нибудь. Он у вас такой добрый, такой хороший. Говорят тебе, на меня сердись и меня ругай, сколько хочешь, а Господа Бога, святых Его, о. Константина — оставь, не трогай никогда. Слышишь? Ни–ког–да! Этого делать нельзя.
А то придешь и каешься:
— Батюшка, простите, я на вас сердилась. Вот вы мне велели то–то и то–то, а у меня не выходит.
Он усмехнется и скажет бывало:
— Вот это хорошо, Ярмолович, что на меня сердишься, — и только на меня. Так и дальше делай. Мне это ничего. Я все могу снести.
— Батюшка, я ужасная дура, больше не буду никогда! — ответишь в смущении.
— Ярмолович ты и больше ничего, — весело скажет он и благословит.
Так, постепенно приучаясь к старческому и духовному руководству, проходила для меня зима. Нельзя было сказать, чтобы я успевала в духовной жизни. Желания было много, старания мало, казалось все трудным, хотя многое мне было в утешение.
Прошел Великий пост и приблизительно исполнилось года полтора, как я в первый раз бросилась к ногам о. Константина, прося его научить меня тому, о чем говорит преподобный Серафим в своей беседе с Мотовиловым.
Прихожу на исповедь к о. Константину и что–то говорю ему о радостях духовной жизни, о моей готовности служить Спасителю даже в скорбях. Он как–то особенно начал говорить:
— Теперь настало время и я действительно вижу, что вы отдались Спасителю и пойдете за Ним. Назад вы уже не смотрите. Я теперь согласен принять вас и с Божьей помощью объяснить вам все, что будет нужно. Но помните, жизнь эта очень трудная. Как тогда, так и теперь говорю вам, что вас, по выражению Св. Отцов, будут тянуть за ноги с неба, что очищение души и приближение ее к Богу делается здесь, вот в этой самой будничной, серой жизни. Оно сопряжено со многими скорбями и трудностями. Не думайте, чтобы я стал объяснять вам красоту духовной жизни и как достичь Царства Небесного. Я буду объяснять вам, как жить с людьми, с которыми нас Господь поставил. Помните, жизнь трудная и возврата вам уже более нет. Согласны на все?
— Согласна, батюшка, — с радостью, ни о чем не думая, проговорила я, — на все согласна, только учите, чтобы поскорее все это выходило. Вы вольны надо мной делать все, что вам вздумается — я буду все терпеть.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Господь да сохранит и управит вас, да поможет вам во всем.
Я, как никогда, почувствовала святость его благословения. Совершилась какая–то тайна, непонятная для меня. И великое значение его слов я тогда тоже не поняла. Мне было весело, потому что что–то хорошее случилось: о. Константин согласился учить меня хорошей жизни и как бы брал меня к себе, я была горда: я получила какой–то чин, в чем–то меня признали. Это был мой второй самостоятельный и полусознательный поступок в моей духовной жизни и, как и предыдущий, но еще сильнее, начался со всевозможных искушений внешних и внутренних.