Пасынки судьбы
Шрифт:
По дороге на мельницу Джозефина сказала:
— Теперь здесь хорошо, Вилли.
— Да, я знаю.
— Слава Всевышнему.
Она перекрестилась и опустила руку в карман перебрать четки.
— Господь милостив, Вилли, — сказала она.
Когда мы пришли на мельницу, Джозефину с улыбкой встретил Джонни Лейси. «Выглядишь на все сто», — сказал он ей. Я ненадолго зашел в контору, а потом мы вернулись в садовое крыло и на двуколке уехали в Лох. Джозефина помалкивала, и по ее виду я понял, что ничего другого от встречи с Джонни Лейси она не ожидала. Потом мы пили чай на кухне у миссис Суини, где пахло свиным
— Здорово, что ты вернулся к нам, Вилли, — сказала миссис Суини.
Хорошо, что Джозефина познакомилась с этими детьми и их матерью, что улыбалась и смеялась вместе с ними. Я понимал, она приехала, чтобы простить Джонни Лейси или по крайней мере убедить его в том, что она не жалуется на судьбу. В поезде, на обратном пути, я рассказал ей про тебя. Она молча слушала, а потом сказала:
— Смотри не потеряй этого, Вилли.
— Чего?
— Своей любви. Умение любить — дар божий.
— Но ведь я даже не знаю, нравлюсь ли я Марианне. Какой смысл в моей любви, если она ко мне равнодушна?
— Ну, конечно, нравишься. Напиши ей, Вилли. Не откладывай.
Она говорила с жаром и даже погладила меня по руке. При встрече с Джонни Лейси она улыбалась, щебетала с его женой и детьми, но я чувствовал, что на душе у нее тоскливо, и мне опять вспомнилась сосланная в Чикаго девушка.
— Обещай мне, Вилли.
И я обещал, что напишу сегодня же. Напишу все как есть, скажу, что люблю тебя. Если же окажется, что я тебе не нравлюсь, я не буду на тебя в обиде и постараюсь пережить свое горе.
— Да нравишься ты ей, Вилли. Конечно, нравишься. Я давно подметила.
Потом разговор зашел о матери. Джозефина говорила о ней с такой теплотой, таким участием, что мне стало стыдно за свое раздражение, ведь из трех оставшихся в живых обитателей Килни настоящей жертвой была она одна, и, если виски помогало ей заглушить боль утраты, ее пристрастие к спиртному было вполне объяснимо. Мать делала над собой усилие, которое Джозефина оценила, а я нет: ей ведь было очень нелегко надевать черно-красное выходное платье и с дежурной улыбкой отправляться вместе со мной в город.
Мы вошли в дом, и еще в темноте я решил: все расскажу матери, признаюсь, что набрался наконец смелости написать тебе. И неважно, если она не сможет вспомнить, кто ты; утром, пока она еще не напилась, я повторю то, что говорил накануне. Я поднялся к ней в комнату, но у самой двери вдруг почувствовал — что-то стряслось. Я еще не вошел, а уже знал: мать умерла.
Марианна
В 1983 году в Дорсете, в доме приходского священника, молодой, энергичный пастор занимается своими делами. Он, как и владельцы Вудком-парка, которым приходится строить автостоянки и подбирать мусор с дорожек, времени не замечает. Однако, печатая на гектографе, пастор, как и все Вудкомы, поневоле свыкается с настоящим. Ему и невдомек, что больше пятидесяти лет назад поздним субботним утром в его уютный домик принесли телеграмму, которая почти весь день пролежала на столе в передней, поскольку, кроме служанки, дома до пяти часов вечера никого не было. «Умерла миссис Квинтон». Когда прошло первое потрясение, пришлось посылать еще одну телеграмму
А в графстве Корк в 1983 году обо всем этом хорошо помнят.
Мы обе были в черном, что, разумеется, сразу бросалось в глаза, и нам, словно мы ослабели от горя, все пассажиры на пароходе уступали дорогу, какая. — то женщина перекрестилась, а мужчины при нашем появлении приподымали шляпы или кепки.
— Это чисто ирландское, — пояснила мне мать.
Сойдя на пристань, она обняла тебя, прижимая к глазам носовой платок с траурной каемкой.
— Бедный мой, — шептала она. — Бедный, бедный мальчик.
— Сочувствую тебе, Вилли, — сказала я. — Очень тебе сочувствую.
Ты не ответил.
Машина остановилась у подъезда.
— Вы, наверно, проголодались, — сказал ты. — Есть ветчина и салат.
Ты отвел нас в столовую, где стоял все тот же запомнившийся мне тяжелый запах — не то чтобы спертый, а какой-то нежилой. В маленьком камине горел огонь, наступило тягостное молчание. Меньше всего на свете в этот момент мне хотелось есть и слушать болтовню матери:
— А ведь все из-за пьянства! Ну, разумеется, Вилли, мы делали, что могли. Сколько раз я с ней об этом говорила! Прошлым летом, когда мы у вас были, я каждый день уговаривала ее не пить.
Я спросила у тебя, буду ли я жить в той же комнате, что и в прошлый раз, и ты что-то пробурчал в ответ, глядя в сторону. А потом опять заговорила мать.
Я вышла из столовой и поднялась наверх. Я часто с любовью вспоминала этот дом: витражи на входной двери и на лестничных окнах, комнаты, заставленные как попало сохранившейся от пожара мебелью. Спальня, отведенная мне, была узкой, с темными стенами и керосиновой лампой — здесь абсолютно ничего не изменилось. Я налила воды в разрисованный цветами кувшин и стала не торопясь умываться.
— Похороны, — говорил ты, когда я вернулась в столовую, — назначены на завтра, на половину двенадцатого дня. Мать будет похоронена в Лохе.
Вошла с чайником и чашками Джозефина, поставила посуду на белую скатерть и вышла, тихонько прикрыв за собой дверь.
— Какая жалость, что они не смогли приехать из Индии, — сказала моя мать. — Разумеется, они ужасно рвутся сюда. Ты же понимаешь, Вилли? Твои дед с бабушкой, если бы могли, непременно приехали бы.
Ты ответил, что понимаешь. Мать с аппетитом ела ветчину и салат. Ты нарезал фруктовый торт, медленно погружая нож в цукаты и изюм и так же медленно извлекая его наружу, разлил чай и предложил нам торт. На меня ты не взглянул ни разу.
— Пойду полежу часок, — объявила мать, выпив две чашки чаю. — А вам советую пойти погулять. Вы же любите. Подышите свежим воздухом — это полезно.
Но ты возразил, что, наверно, и я бы хотела отдохнуть с дороги. «Он расстроен, — подумала я, — а потому так резок».
— И все-таки я ругаю себя, — сказала мать. — Ругаю за то, что не настояла на своем. Но что, в сущности, можно было сделать? Казалось бы, родная, горячо любимая сестра — а сделать ничего нельзя.
Она в очередной раз приложила к глазам носовой платок с траурной каймой и удалилась.