Паутина
Шрифт:
Старик наклонился поближе к Агапите с явным намерением поведать что-то особенное, но его перебила Неонила. Старуха стояла у развилки дорог и показывала посошком на отворот вправо.
— Слазь-ко, — не подымая глаз, предложила она Агапите, — нам сюдой.
— Ежели вы на Ашью, так не пройдете, — заметно обидевшись, что его не дослушали, сухо предупредил старик. — Мост на мельнице нынче снесло, а по речке еще лед тащит.
Странницы промолчали и направились к отвороту.
Качая головой, старик поглядел им вслед, кряхтя перебрался с беседки в коробок и понужнул коня. Отъехав, он обернулся и, глядя вслед странницам, с сожалением промолвил:
— Ишь ты, как увиливают. Идут-то к нам в Узар, к Минодорушке, а увиливают: мол, в Ашью. Эх вы, ягушки, ягушки!
Разбитая тряской
Отвернувшись от плачущей Агапиты, Неонила засмотрелась на лес; она до самозабвения любила природу, и в очерствевшей душе старой скрытницы осталось живым едва ли не одно лишь это чувство.
В лесу похолодало, и кончик Неонилина хрящеватого носа чуть-чуть пощипывало изморозью. Дневные запахи улетучились, словно их тоже приморозило. Деревья как бы придвинулись друг к другу; и чем дольше глядела на них Неонила, тем теснее они прижимались одно к другому, пока не слились наконец в бесформенную темную массу. Не было слышно и птичьего гомона, зато совсем близко что-то гудело ровно, тонко, словно кипел чайник над костром. Взглянув вверх, Неонила увидела телефонные провода. Старуха вспомнила, как по этому звону она дошла однажды до Узара сквозь глухую темноту.
В корчах и стонах Агапита лежала все там же на жухлой траве.
— Как хошь, а пойдем, сестричка, — ласково предложила старшая. — Вона звездочки высыпают, не в лесу же ночевать. С версту осталось, дойдем — и на покой. Вставай-ка, подсоблю.
— Не могу, Неонилушка. Конец, видно. Мочи нет, о-о-о… За что меня бог…
— А ты богушка не тронь, он не игрушка! Сама виновата…
— Я… сама?.. Я виновата?!.
Скрипя зубами и заплетаясь в подоле широкой юбки, Агапита поднялась и, опираясь на батожок, неуверенно зашагала к деревне. Весь облик ее был ужасен и жалок: ноги подгибались и вихляли, точно резиновые; туловище бросало из стороны в сторону; выбившиеся из-под платка пряди волос мотались по щекам; она бормотала что-то бессвязно и глухо. Неонила испугалась: не сошла ли ее спутница с ума? Шагая за Агапитой по пятам, она разбирала лишь отдельные слова.
— Я виновата? Нет. Только не в этом. Христос свидетель, не в этом. Не мой грех, не мой. Да, да, виновата, только не в этом. Я дойду. Я не дам дите, не дам… Я расскажу пресвитеру… Этому дьякону расскажу… Дойду, дойду…
Вдруг Агапита запнулась, покачнулась, разбросила руки, будто искала за что бы уцепиться. Неонила поддержала ее, обхватила поперек туловища и повела. Почувствовав опору, Агапита поплелась, трудно дыша и всхлипывая.
Наконец они выбрались из лесу и Неонила свернула на знакомую тропинку по-над речкой. На реке бушевал ледоход, но странница не замечала холода. «Слава Христу, доведу, — в душе ликовала она. — Доведу, доведу. Выполню пресвитерский послух, не брошу. А то срам-то какой, если опять еретикам попадет: странница — и вдруг брюхата!.. Господи, пособи!» Старуха помогла Агапите перелезть через изгородь, провела огородом, открыла задние ворота, втащила ее во двор и осмотрелась. В окнах дома виднелся свет; яркий луч лампы упирался прямо в двери погреба, это означало, что опасности нет, что можно помолитвоваться. Усадив Агапиту
— Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас!
— Аминь, — раздался изнутри негромкий мужской голос.
— Слава богу, — прошептала Неонила, снимая из-за плеч вдруг невыносимо отяжелевшие котомки.
В доме их встретил старик. Маленький, толстенький, он казался в то же время легким, словно надутым, как резиновый мяч. Узнав, что с Агапитой, он будто подкатился к русской печи, каким-то воздушным жестом открыл душник и проговорил в отверстие:
— Сестра Платонида, подымись-ка…
Услышав это имя, Агапита беззвучно рухнула на пол.
II. ДВОЙНОЕ ДНО
Прохор Петрович Коровин, встретивший вчера Неонилу и Агапиту, сегодня проснулся в наилучшем расположении духа. Прошедшая ночь доставила ему такое наслаждение, какого он давно не испытывал: вопли и стоны, мольбы и проклятия роженицы — господи, чего еще нужно Прохору Петровичу на старости лет? Вполшепота гнусавя свой любимый утренний псалом, он почти беззвучно нащепал лучины, разжег самовар, потом налил молока рыжему коту, осклабился в улыбке и пощекотал его жирное брюхо; кот фыркнул и стремглав ринулся под печь — он страшился пальцев хозяина, как огня. Затем старик раздвинул синенькие шторки на всех пяти окнах и принялся за поливку облинявших за зиму бальзаминов и гераней. Коровин делал это аккуратно, нежно, лишь кончиками пальцев прикасаясь к каждому растеньицу, к каждому лепестку. По его круглому, отливающему красной медью лицу разлилось удовольствие; узкие и острые, точно два лезвия бритв, глаза старика поблескивали, серая бородка клином и такого же цвета волосы, стриженные под бобрик, лоснились, а пухлые ловкие руки так и порхали от ведра С водой к цветочным горшкам и обратно. Покончив с поливкой, он вытер руки подолом красной с белыми горошинами рубахи и попутно тронул, будто проверил, крепко ли привязан, небольшой ключик на поясе. Часы пробили восемь раз; старик принес на стол кипящий самовар, плавными движениями расставил посуду с едой и на цыпочках подошел к кровати, разноцветной горкой возвышающейся в заднем углу комнаты.
— Тинь, тинь, тинь — подражая бою часов, пропел он над ухом спящей женщины, потом сказал: — Вставай, доченька, пора-с.
— Слышу… Топчешься, шлепаешь да зудишь, как шмель, мертвого подымешь!
Голос женщины был резким.
— Что ты, что ты, благословенная, как можно-с?! Приступаю шелковой стопою, калошки валеные, припеваю птичьим голосом, не трубно сиречь и не суетно…
— Завел дуду, — недовольно пробурчала дочь и поднялась. — Дай-ка гребень.
Женщина подошла к висячему зеркалу и принялась расчесывать свои длинные волосы. Цвета начищенной бронзы, они свисали вдоль ее стройного стана тяжкими волокнами и, казалось, искрились и звенели, когда она прядь за прядью перекидывала их с плеча на плечо. Старик явно любовался ими, пока не заметил в зеркале холодного взгляда, точно мраморных, серых глаз дочери и ее изогнутых усмешкой толстых, необыкновенно ярких губ.
— Кого это там черти драли? — тем же ледяным голосом спросила она, швырнув гребень на круглый столик. — Всю ночь уснуть не могла.
— Роженица-с, — будто обсосав кончик слова, ответил он, вспомнил о своем ночном бдении и облизнул губы: — м-мучилась в стенаниях.
— На что принял, готовое жрать?
— Из любопытства-с, признаюсь, из любострастия. Можно выгнать, ежели…
Она уложила косы обручами вокруг головы, повернулась к нему; и полные, румяные щеки ее дрогнули не то от сдержанного смеха, не то от возмущения.
— Лучше не придумал? Выгнать… Выбросить суку, чтобы ее чужие подобрали да в больницу увезли, а потом спросы да расспросы? Никого я не выгоню, сейчас мне каждая рука дорога.
— Знаю.
— Ну и ступай к чертям со своими советами!
— Ты, Минодорочка, завсегда так глаголешь, что по телесам либо пламень, либо озноб ходит.
— Чертей боишься? Погоди, они до тебя доберутся. У них про твою честь все записано: и как ты церковные деньги воровал, и как солдаток обсчитывал…
— Минодорочка…