Паутина
Шрифт:
На рассвете ее испугал петух. Он проорал неистово и, казалось, озлобленно свое заученное, но Анне померещилось, будто петух приказывал ей: про-го-ни-ка! «Провидицу-то? — отвечая своим мыслям, ужаснулась Анна. — Святую… С ума сошел!»
Тотчас после утренней молитвы Платонида потребовала растопить печь. Анна принесла охапку хвороста и разожгла огонь. Помедлив, пока пламя охватило весь хворост, проповедница вспрыгнула на лавку, подхватила обе деревянные иконы, проворно швырнула их в огонь и схватила кочергу.
— Во имя Христа!.. Во имя истинного! — вскрикивала
Старуха захлебывалась, приседала, подскакивала; казалось, что она вот-вот сама впрыгнет в печь и примется колотить по иконам кулаками. В ее огромных глазах металось осатанелое пламя.
Похолодев от ужаса, Анна сидела на полу. Она всхлипывала и протестующе трясла головой. Платонида подняла ее, усадила к столу, разложила перед ней исписанную бумагу и сунула в руки карандаш.
— Подпиши, — приказала она, — именем и… и это самое… бесово тавро.
Как и полагалось истинноправославной христианке странствующей, Платонида не произнесла запретного в общине слова «фамилия», назвав ее презрительно бесовым тавром.
— Пиши!
Как в тумане, Анна видела перед собой какой-то список. «Изба на два окошка… сенцы из досок… погребушка… три курицы с петухом… другая худоба… дарую…» Дальше следовало не менее знакомое: «Луке Полиектовичу Помыткину». Это был двоюродный дядя Анны, и она подписала бумагу.
К вечеру с Платонидой пришли в село. Еще скованная утренним потрясением, Анна не удивилась, что странница привела ее к дяде Луке Полиектовичу. В старинном пятистенном доме стояла сжимающая сердце тишина. Оставив Анну в прихожей, проповедница вошла в светлицу, а оттуда тотчас вышла другая странница, похожая на Платониду и платьем — темным саваном, и белым платком, повязанным под булавку, и серым лицом с фиолетовыми прожилками, даже запахом — от нее пахло ладаном.
— Можно раздеваться и проходить, — певуче пригласила Анну странница. — К святому приятию все готовенько, водичка тепленькая… Вот свечечка.
Окна светлицы были наглухо закрыты ставнями. Перед поблескивающей множеством медниц божницей, в углу, горела массивная трехфитильная лампада. Язычки огней, словно в лежащем зеркале, отражались на поверхности воды, налитой в низкий чан. Возле чана стоял стол, накрытый черной, с глянцем, скатертью. Платонида зажгла на нем толстую свечу, туда же положила медное распятье и приблизилась к Анне.
— Сыми одежды, раба, — полушепотом приказала она. — Кинь в угол. После облачишься вот в это. Теперь взойди в святую купель и преклони колена. Ликом сюда, к престолу. Преклони и голову.
— Раба твоя, Христе боже, предает волю свою в руце мои! — неожиданно пророкотал над головой Анны мужской приглушенный бас; и женщина, точно ударенная по темени, сжалась в словно вдруг поледеневшей воде. — Несть бо отныне рабы Анны во лоне Вельзевулове, прокляноша и отрякошася от мира диаволова…
— Отрекайся, — шепнула проповедница Анне.
— От… отрека… юсь.
— Беру днесь волю и разум ея, плоть и кровь ея в руце мои. Живот и успение рабы моей в велицей милости
Пока Платонида помогала новокрещеной одеваться, мужчина стоял перед лампадой и молился. Наконец он обернулся к женщинам, и Анна тотчас узнала его. Это был прежний здешний дьякон, сподвижник отца Вениамина и нередкий собутыльник Павла, тот самый, кого она считала виновником гибели своего второго ребенка. Он мало изменился за эти пятнадцать лет. Та же стройная высокая фигура, та же цыганская волнистая бородка, кое-где с нитями проседи, те же вьющиеся черные волосы, но уже не ниспадающие по крутым плечам, а чуть нависающие над воротником светло-коричневой просторной толстовки. Почти прежними были и глаза — будто пришитые к верхним векам оловянные пуговицы, они, казалось, видели сразу и перед собой, и в стороны, но уже утратили былой блеск, точно их давно не чистили. «Выходит, и он прозрел, если церковь бросил, — без обиды на прежнего дьякона подумала Анна. — И, видно, давно уж, если успел сделаться крестителем. Что же, они грамотные. Выходит, не одни мы, темные, но и ученые люди к богу тянутся!»
От этой мысли на душе ее посветлело.
Он молча благословил ее распятьем, она поклонилась ему и благопристойно вышла из светлицы. В прихожей ее встретила странница с фиолетовыми прожилками на лице. Очевидно возбужденное торжественностью момента, лицо старухи казалось сплошным кровоподтеком.
— Как нарекли, сестричка? — шепотом спросила она.
— Агапитой…
— Божье имячко. А я — Неонила, старшая твоя сестра во Христе, самим братом пресвитером к тебе приставленная. Одевайся да и в путь, Агапитушка, семь денечков здесь тебя дожидаюся.
Странница Неонила говорила распевно, девически поджимая толстые губы, и мягко, как кошка, щурила бесцветные глаза.
Когда Агапита, надев свою дубленую шубейку, повязывала на голову какую-то тряпицу, — пуховая ее шаль куда-то исчезла, — через прихожую в светлицу проскользнула сгорбленная старуха. Агапита признала в ней свою тетку, приятельницу и наперсницу покойной матери. Сначала в душе новоявленной странницы шевельнулась обида, что родственница будто не заметила ее. Потом сердце болезненно сжалось от сознания своей отрешенности — она только что отреклась от всего земного и не смеет даже вспомнить своих родных и знакомых. В следующий миг широкие брови Агапиты подпрыгнули вверх.
— А-а, вот оно что! — прошептала она. — Платонидушка… Провидица… Все от тетки узнала… О-о-ох, маминька!
Ни резкий встречный ветер, гулявший по дороге за селом, ни сознание того, что, быть может, навечно покидает родные места, не могли остудить или вытеснить из груди Агапиты обиды на Платониду и злобы на тетку с дядей. «Вот они, родственники, — думала Агапита. — Дяденька… Старичок боголепый… Благодетель, милостивец, последнюю исподку с племянницы снял. Курицы, погребушка… Шаль, шаль и то… Господи! Ты попустительствуешь, ты и наказуешь! И поделом, и поделом мне, поделом!.. Нет, не вернуся, не вернусь, до дна, до дна выпью чашу свою! Куда я теперь голая-то?.. Павел, Павел!..»